Современники
Шрифт:
Нелегко разгадать Ремизова как художника и приблизиться к пониманию его личности, и. быть может, еще труднее полюбить его. Невозможно не оценить его искусства, его мастерства, его оригинальности, но всем ли внятен его символизм, всем ли доступны его темы? Алексей Ремизов пришел к нам неспроста с лукавою улыбкою на утомленных губах. И его беседа, похожая на ряд загадок, не только пленительна, но и опасна своею мучительною противоречивостью. Ремизов-художник неоткровенен и несветел: он так же темен, многолик и скрытен, как Гофман. Бродить по лабиринту его творчества и утомительно, и трудно. Это не светлый сад, где легко дышится и где голос звучит ясно. Это запутанная система комнат и коридоров, где полумрак, где душно, где пахнет пряно и дурманно. Тусклое эхо повторяет жуткий смех под темными сводами. И от этого смеха сжимается в тоске сердце. Над чем он смеется – этот человек из подполья? Да полно, смех ли это? Балагурство неожиданно переходит в причитания, а причитания в горькие, сдавленные рыдания. И рыдания эти странные «без слез» сухие.
Алексей Ремизов не пишет статей, не рассуждает и не философствует – и
32
Рецензия А. Ремизова на книгу Л. Шестова опубликована в «Вопросах жизни» (1905. № 7. С. 204).
33
«Музыка прежде всего» ( фр.). Строка из стихотворения П. Верлена «Искусство поэзии».
«…Этим знаменитым стихом заканчивается книга, которую можно было бы назвать прелюдией подпольной симфонии. Ведь в подполье, во мраке и сырости, вдруг загорается чудо и вереницами бродят привидения, и снятся безумные сны, и ломаются, как прутики, все категории… И еще есть в подполье странные окна через землю в иной мир. Найдешь – вырвешь разгадку тем тайнам, от которых на стену лезут, не знают, не догадываются, пребывая на лоне природы и шаркая в черных кафтанах по глянцам паркета. Найдет ли Шестов окна? – а может, закиснет в духоте и прели… а если найдет, скажет ли? – все равно – путь его верный. Не искусившись, не умудришься…»
В сущности этот полувопрос, обращенный к Льву Шестову, с таким же основанием можно задать и самому Ремизову: найдет ли он окна? не закиснет ли в духоте и прели?
Как человека я знаю А.М. Ремизова довольно хорошо. Нам довелось с ним жить в одной квартире в 1905 году, когда я принимал близкое участие в журнале «Вопросы жизни», а он был в этом журнале секретарем. Я прекрасно помню его комнату, столь жарко натопленную, что не всякий мог вынести такую ремизовскую температуру. На стенах висели кусочки парчи и старых шелковых тканей, пропитанные пряными и душными духами. На полочках торчали всевозможные кустарные игрушки. И сам хозяин, маленький, сгорбленный, с лукавыми глазами из-под очков, с непокорными вихрами на голове, казался каким-то добродушным колдуном, а может быть, и домовым, случайно запрятавшим свое лохматое тельце в серенький интеллигентский пиджачок.
А.М. Ремизов вечно кого-нибудь мистифицировал, вечно выдумывал невероятные истории, интриговал ради интриги, шутил и ловко умел извлекать из людей и обстоятельств все, что ему нужно, прикидываясь иногда казанскою сиротою. Хитрец порою любил пошалить, как школьник, – любил подшутить над простецом. Ему ничего не стоило, приехав в гости к какому-нибудь тароватому и зажиточному приятелю, незаметно придвинуть вазу со свежею икрою и уплести ее всю единственно для потехи, чтобы потом полюбоваться на физиономию хозяина, с недоумением взирающего на кем-то опустошенную посудину. Но должен признаться, что я не очень верил в веселость этого лукавого чудака. И от всех его шуток веяло на меня тоскою. Недаром древний мудрец сетовал на самого себя за то, что «без ума смеялся». И я никогда не ждал добра от этого надрывного подпольного смеха.
Из поэтов, милых моему сердцу, необходимо упомянуть о Юрии Никандровиче Верховском [34] . У этого очаровательного человека, настоящего поэта и серьезного филолога, кажется, нет ни единого врага. Его кротость известна всем, кто его встречал. Его бескорыстие, его ленивая мечтательность, его неумение устраивать свои житейские дела стали легендарными. В 1924 году мы праздновали с ним «при закрытых дверях» двадцатипятилетний юбилей нашей литературной деятельности. По этому случаю мы обменялись с ним посланиями в стихах. Вот что он написал тогда:
34
Верховский Юрий Никандрович (1878–1956) – поэт, литературовед, переводчик.
35
Пелей – мифический царь Фтии в Фесалии, от брака которого с нимфой Фетидой родился Ахилл, герой гомеровского эпоса «Илиада».
Это стихотворение датировано 18 ноября 1924 года [36] . А за три года до нашего юбилея поэт посвятил мне еще одно стихотворение:
Скажи, когда твоей встревоженной души Коснется шепот вещей музы, Мгновенья вечные не внове ль хороши Сознанью, свергнувшему узы? И ныне, скорбною годиной тяготы Неизживаемой, – богато. Вот музой Тютчева любовно взыскан ты, Я – музою его собрата. Не потому ли так осветлены порой Твоей печали песнопенья, И так молитвенный высок и верен строй Души глубинного горенья? На миг не оттого ль мой истомленный стих Все радостней и неуклонней Коснется вдруг, слепец, живейших струн своих И вожделеннейших гармоний? Так тихая судьба в путях кремнистых нам Таинственней и откровенней Возносит на горе единый светлый храм Сочувствий и благословений.36
За четыре месяца до этого, 22 июня 1924 г., Чулков посвятил Юрию Верховскому сонет: // Поэта сердце влажно, как стихия, // Здесь на земле рожденных Небом вод. // В нем вечен волн волшебных хоровод – // Вопль радости иль жалобы глухие. // Немолчно в нем звучат струи живые, // Сам океан в ином как бы поет, // В ином поток крушит суровый лед, // В ином вздыбилась водопада выя. // А ты, поэт, и прост, и величав. // Так озеро в таинственной долине // Незыблемо от века и доныне. // Поэт взыскательный! Ты мудр и прав. // Любезен мне твой безмятежный нрав; // Слышней грозы безмолвие пустыни. // (РГАЛИ. Ф. 548. Оп. 1. Ед. хр. 52. Л. 4).
Из милых чудачеств, свойственных Юрию Никандровичу, не могу не припомнить странной его привычки превращать день в ночь и ночь в день. Ему ничего не стоило прийти в гости в час ночи, а то и в два и остаться до утра, не замечая, что слушатели его стихов, наслаждающиеся его поэзией часа три, уже утомились, осовели и уже не способны воспринять даже пушкинской музы. Одно время в Петербурге он так часто повадился ко мне ходить по ночам, что квартирная хозяйка усмотрела в его поведении все приметы страшного заговора, и я должен был переехать на другую квартиру ввиду ее ультиматума, дабы не утратить общества милейшего поэта.
Из петербургских поэтов той эпохи мне хочется назвать имя Владимира Алексеевича Пяста (Пестовского). С ним был очень дружен Блок, пока исторические события не разлучили поэтов на несколько лет [37] . Перед смертью Блока вражда их, однако, угасла сама собою. Романо-германец по образованию, декадент по строю души, лирик по сердечным своим влечениям, шахматист по своему суетному пристрастию, этот человек, несмотря на многообразие своих талантов, никогда не мог хотя бы сносно устроить свои житейские дела. При этом он воображает себя практиком. И в голодные годы он предпринимал какие-то фантастические путешествия для добывания пищи и обыкновенно возвращался с пустыми руками, измученный и едва живой. В мирные дореволюционные годы он увлекался скачками и однажды уговорил меня пойти на них. На трибуне он тотчас же преобразился и сказал мне, гипнотизируя меня своими магическими глазами, что я должен непременно играть на какую-то «Клеопатру». Я проиграл. Тогда Пяст воскликнул: «Ну, вот видите! Я так и знал, что эта хромая кляча придет последней!» – «Зачем же вы посоветовали мне на нее ставить?» – удивился я. – «Как зачем! – в свою очередь удивился Пяст. – А представьте себе, если бы она пришла первой, тогда вы взяли бы всю кассу один: на нее никто не ставил. Я не рискнул вам предложить меньше, чем всю кассу. Все или ничего». Я согласился с его доводами, продолжая играть по той же программе, и вернулся домой пешком, утратив весь свой литературный гонорар, только что полученный, если не ошибаюсь, в конторе «Шиповника».
37
Видимо, речь идет о несогласии В. Пяста с блоковской оценкой революции. После чтения Л.Д. Блок поэмы «Двенадцать» на вечере «Арзамаса» в Тенишевском училище в 1918 г. от выступлений отказались В. Пяст, А. Ахматова, Ф. Сологуб. Подробнее об этом: Переписка А. Блока с Вл. Пястом // Александр Блок. Новые материалы и исследования. Литературное наследство. Кн. 2. М., 1981. С. 191. С. Алянский вспоминал, что после появления поэмы «Двенадцать» Владимир Пяст в каком-то общественном месте отказался пожать протянутую Блоком руку (Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. М., 1980. С. 263).