Современный египетский рассказ
Шрифт:
(Погибшему мужу было двадцать семь лет. Они прожили четыре года. Он имел диплом об окончании торгового училища. Дочери два года. Он подорвался на мине во время выполнения боевого задания.) В верхнем углу папки фотография мужа. Удлиненное лицо, тонкие усики, едва заметная улыбка. Он закрыл дело. Ничего особенного. Дело как дело.
Он ходил по кабинету, останавливаясь у каждого из трех окон. Чего он, собственно, искал в этой папке? Пенсия начислена точно и без задержек. Это он знал. Что еще? Он разглядывал ее из-за шторы. Она по-прежнему стояла под деревом. Двор почти опустел.
Он послал за ней. Когда же увидел ее входящей в кабинет вслед за солдатом, смутился и пожалел, что позвал. Она села на стул возле двери. На худых ногах черные чулки. Конверт, по видимости пустой, в руке. Он оказал, что ознакомился с ее делом — и указал рукой на лежащую перед ним папку. Она молча глядела на него. Ему известно от сотрудников, продолжал он, что она уведомлена о том, что пенсия будет выплачиваться ей со следующего месяца. Следовательно, никакой проблемы нет.
Он ожидал, что она что-нибудь скажет, но она молчала и глядела
День был очень жаркий. Он сказал шоферу: «Поезжай к Нилу».
Сидя в машине, он смотрел на реку, на идущих в разные стороны людей. Потом сказал: «Поехали домой».
ГАМАЛЬ АЛЬ-ГИТАНИ
Ракета «земля-земля»
Пер. В. Кирпиченко
Действительно, это было в половине десятого.
Как и говорили. А что делал я в это время? Смеялся, входя в школу, а может быть, разменивал деньги у Хамди-эфенди? Или же благодарил Ибрагима-эфенди за чашечку кофе? Вздыхал я или улыбался? В точности не упомню. Знаю лишь одно — меня с ними не было. Я не сидел за столом, не ел сыр и бобы. Не пил молоко, поданное матерью. В половине десятого утра в маленький город прибывает пассажирский поезд. На этот раз его ненадолго задержали у переезда. А жизнь в этот час шла своим чередом. Судно входило в порт. Раздавались гудки. Скрежетали на повороте колеса трамвая. Мальчишка, торговавший спичками, вскакивал на подножку. В самолетах позевывали пассажиры. Молодой человек тщетно заигрывал с девушкой. Продавец торговался с покупателем. Воздух был наполнен всевозможными запахами и звуками. Расплывался кольцами табачный дым. Трещали пишущие машинки. Благоухал кофе. Женщины на службе усердно занимались вязанием. В половине десятого начинается рабочий день в дальних странах, где-то в другом полушарии крестьяне жгут иссохшую траву по обе стороны железнодорожного полотна. В половине десятого нож хирурга вскрывал больному брюшную полость. Дохлая собака плавала в оросительном канале, а солдат говорил: «Нужно ее выловить. Мы ведь пьем из этого канала, а она отравляет воду».
Ровно в половине десятого тысячетонная груда взрывчатки обрушилась на деревню и смела все вокруг. Люди попрятались в щелях, рвах, окопах. Одни говорят: бомбили Порт-Тауфик. Другие уверяют, что бомбардировке подвергся сам город Суэц.
Ровно в половине десятого бомбы упали на человеческие жилища. Мать кормила сыновей завтраком, смотрела с нежностью, как они едят. А может быть, шла через двор, неся кувшин с водой для моих братьев, для Фатхи, Ибрагима, Али, Адиля, Хусни и для Фатхии, моей сестры. Я — Мустафа Абуль Касем. Всякому, кто меня спрашивал, когда я скитался, ведя за руку Абд аль-Монейма Абуль Ата, я говорил, что я — Мустафа Абуль Касем из Кяфр-Амер в провинции Суэц, а Абд аль-Монейм — крестьянин, который оглох и ослеп с половины десятого того страшного дня. В тот день я уехал в Заказик и навеки простился с матерью, братьями и сестрой. Навеки врезалось в мою память это время, половина десятого, когда механическое чудище, оснащенное точными приборами для охоты на людей, взлетело с земли и пронзило своим стальным смертоносным клювом наш дом насквозь, от крыши до фундамента. Я, Мустафа Абуль Касем, не слышал его рева, не видел осколков и пламени, но я видел длинный белый клюв, тщательно изготовленный из высококачественного алюминия. Я не видел, как души моих родных возносились к небу. И никто не видел этого ни в деревне, ни в Заказике, ни в Каире, ни в Танте, ни в мечетях святого Хусейна или святого Ахмеда аль-Бадави, где молились люди, не видел никто на земле и на море. И нигде не записано это, ни в каких документах. Просто беспощадный острый клюв пронзил тела и истребил жизнь, прожитую и грядущую, сгубил все надежды. Вспыхнуло пламя, испепелив все живое, и угасло, оставив после себя холодную пустоту. И моя надежда угасла, когда я, вступив на мост, прочел правду в глазах людей, на стенах домов, на дороге, в беспредельном пространстве. Кровь заледенела у меня в жилах, когда я увидел жителей деревни, безмолвную скорбь на их лицах; они были растеряны, не знали, как сообщить мне ужасную весть.
Всю свою жизнь уходил я и возвращался по этому мосту, но теперь я словно впервые увидел серый настил и деревянные перила. Увидел неглубокие ямы перед мостом, у восточного его конца, и густые заросли по берегам канала. А еще, как ни странно, увидел я стаю белых гусей, которые вышли из воды и сушили крылья, увидел женщину, что шла неторопливо своей дорогой, ведя на веревке черную козу, и ребенка, сосущего стебель сахарного тростника, и лающую собаку, и дым, вьющийся над крышей какого-то дома. Этот миг, казалось, остановился. Он, как само время, не имел ни начала, ни конца. Я не забуду его, даже если проживу сто лет. И всякий раз стану переживать его заново. Озноб во всем теле, запах ржавой меди и порыв холодного ветра, налетевший как раз в это мгновение. Я понял, что прожил за этот миг отрезок жизни, который невозможно измерить годами, и все мое прежнее существование отошло безвозвратно куда-то в прошлое — не осталось ничего, что связывало бы меня с ним. В начале августа ко мне пришла зима. За августом следует сентябрь, но для меня нет лета. Как могу я полагать сентябрь летом, если меня объемлет холод и я лишь вспоминаю минувшие теплые дни? Те дни, когда каждое утро приносило радость, небо было безоблачно, а люди смеялись от счастья. Все ушло, все минуло.
Старый хаджи Хамид, в чьем саду растут пальмы, сливы и яблони, сказал мне, что я мужчина и должен владеть собой. Его слова показались мне глупыми. Я даже не взглянул на него и слова не вымолвил. Я смотрел на листья, на клочья соломы усеивавшие землю, и спрашивал себя, почему губы мои солоны от слез. Но я не плакал. Прощаясь с матерью и братьями, я словно знал, что вернусь на другое утро и услышу эту весть от хаджи Хамида, именно от него.
Когда я месяц назад был в Суэце и встретил там дядюшку Халиля, который работает официантом, лицо у него было хмурое. Ему за семьдесят, но с виду он кажется еще старше Я спросил его, как дела, и он ответил, что стряслась ужасная беда. Я сказал ему: «Все происходящее сейчас ужасно, дядюшка Халиль». Он покачал головой и поставил на стол медный поднос с пустыми чашками из-под чая и кофе и бутылками из-под Кока-Колы, который держал в руках. Потом возразил: «Нет, устаз». И рассказал, как один столяр из квартала аль-Мусалляс вернулся в Суэц, потому что нигде не мог найти заработка, а вернее сказать, потому что нигде, кроме родных мест, не мог жить. Он брался за любую работу: где стекло вставит, где починит сломанный стул. Был и носильщиком и дворником, ничем не брезговал, лишь бы заработать на кусок хлеба. «Один раз пришел он ко мне и говорит: ”Давай я уберу в твоем кафе, и ты заплати мне сколько-нибудь”. Ей-богу, устаз, я выложил ему из собственного кармана все, что мог, но не разрешил ему делать уборку, он ведь немногим меня моложе. А потом навестить его приехали жена и трое детей: одна дочь — невеста, другая — десятилетняя да годовалый сынишка на руках у жены. Провели они у него два дня и две ночи, а на третье утро он пришел ко мне купить бобов и хлеба. Покуда он тут стоял, налетели самолеты. Ты же знаешь, Мустафа, самолеты всегда прилетают по утрам, в половине десятого или в десять. У них, видно, свой рабочий день, как у служащих. Прилетели и давай бомбить».
Ровно в половине десятого на площадях скапливаются машины. Их не остановит смерть одного человека и даже тысячи людей. Люди смеются, плачут. Вода капает из кувшина в подставленный таз. А неведомая рука где-то вдалеке нажимает черную, красную или желтую кнопку, поворачивает рукоятку и запускает ракету длиной в человеческий рост. Поначалу она взлетает медленно, словно не хочет никому причинить вреда, вторгается в жизни, в воспоминания, в забытые картины детства, в старые песни и ночные зовы, в грусть расставания. В ее чреве сплетаются стержни, провода, трубки с белым, рыхлым веществом. Дотрагиваясь рукой до светлого металлического цилиндра, офицер сказал, что он сделан из высококачественного алюминия. Ровные ряды винтов ввернуты в серые шестиугольные гайки. Этот цилиндр бережно хранит в себе смерть. Точно до половины десятого.
Люди не отрываясь смотрели на меня, ожидали, что я сделаю, что скажу. Я задал вопрос едва слышным шепотом, и они вытянули шеи, чтобы лучше слышать, потом попросили повторить погромче. Подтвердили, что это действительно было в половине десятого. Я спросил, какое чувство испытали они в тог миг, когда… и, не договорив, поднял вверх дрожащий палец. Они переглянулись в смущении. Я услышал, как одна женщина вздохнула. Я не видел ее лица, не знал, кто она такая. А она сказала: «Бедняжка Альтаф». И я понял, что моей матери Альтаф уже нет в живых. Шейх Халид сказал, что он, услышав взрыв, бросился к дому. Зейдан сказал, что он тогда пахал в поле и тоже побежал домой. Потом явились солдаты с ближних позиций. Все вместе они разобрали груду камней и досок.
Я вспомнил дядюшку Халиля из кафе, вспомнил, как он молчал, глотая слюну, и кадык перекатывался у него на горле, а потом он рассказывал, как жена столяра лежала на столе, рассеченная надвое, словно ножом искусного мясника.
Наверное, крик моей матери, если только она успела крикнуть тогда, в половине десятого, был полон ужаса и скорби, страха и мольбы. В нем прозвучало последнее прости и страстное желание, чтобы другие остались жить. С тех пор как здесь живут люди, с тех пор как они слышат шум ветра, и вой гиен, и грохот горных обвалов, с тех пор как день сменяется темной ночью не было крика страшней, чем предсмертный крик моей матери.
Умран рассказал, что он видел, как кровь ручьем текла по лицу Абд аль-Монейма. Абд аль-Монейм стоял подле дома, когда ракета «земля-земля» накрыла цель, и перестали существовать нежность, и любовь, и долгая жизнь, и беседка, увитая виноградом, и ссоры между братьями, и радость праздников, и дни рамадана, и пробуждение в предрассветный час для сухура [33] , и голос матери, желающей сыновьям спокойной ночи, и вечерний чай, который мать неторопливо отхлебывала, в задумчивости глядя в непроницаемый мрак, окутавший дома, канал, боевые позиции, дороги, перекрытые после наступления темноты. Она слушала отдаленные взрывы, рев самолетов, кружащих в небе, как воронье. Она слышала звуки, но не видела парящие в вышине алюминиевые машины. Мать вспоминала свою молодость. Вспоминала, как вечером возвращался домой отец. В руках у него был узелок, в котором он приносил хлеб и мясо. Мне вдруг захотелось, чтобы слова, которые я слышу, были обращены не ко мне, а к кому-то другому или раздавались где-то совсем в ином краю, далеко-далеко от нас. Я спросил себя удивленно, с недоумением, со страхом: стало быть, вот она, смерть дорогих тебе людей? Когда мне шел восемнадцатый год, мог ли я предугадать, что такое случится? Эх, если бы кто-то мог знать, что случится с ним в будущем! Пускай не всё, пускай хотя бы самое главное! Если б я знал это, я взял бы их с собой в Заказик, и теперь мы вернулись бы сюда все вместе. Мы стояли бы перед развалинами дома, и мать сказала бы, что нам на роду написано прожить две жизни, и дала бы святым Аллаха обет сварить блюдо бобов для подаяния. И мы провели бы ночь без сна. Но они ушли из жизни, и я остался одиноким, словно тонкая, сухая, жалкая веточка, вот-вот готовая переломиться.
33
Сухур — последняя трапеза перед восходом солнца в дни рамадана.