Сожженный роман
Шрифт:
«Он не был больше в ярко красном», как в «Балладе Редингской тюрьмы».
Смертник попытался засмеяться, но не смог.
— Впрочем, еще целая ночь впереди, так сказать, вечность — до рассвета. Что ж, есть время: можно высказаться. Давай, что ли?
Он чуть отодвинулся на конке.
— Что же ты стоишь? Ты сядь. Вот здесь, — указал он Исусу место. — Садись.
Исус шагнул и сел рядом со смертником.
— Гха! — гортанным звуком вырвалось из горла у смертника, — с попом помирать веселее, говорит народ.
— Я не поп, — сказал Исус.
— Это сейчас неважно.
Они помолчали.
— А ты что: плоть? — спросил, приглядываясь к Исусу, смертник и коснулся рукою колена Исуса. — Да, плоть. А ну ка, дыхни. — Дышит. Ну что ж, очень хорошо. Значит, вместе… до рассвета? Это камера смертников. Других сюда не сажают. И вообще, в одиночную камеру перед самым тем фактом не принято впускать к смертнику чужого. Может быть помещений не хватило?
Он помолчал.
— Ты по какому делу сюда попал? Ах, да, вспомнил: по этому, голгофскому, что ли? Да, да, что-то такое у меня в памяти мерещится, но я детали позабыл. Впрочем, это тоже сейчас не важно. Важно другое, совсем другое: только сформулировать сейчас не могу. Ты меня понимаешь?
Исус кивнул головой.
— Странно, как это я не заметил, когда тебя сюда впускали, раз ты плоть. Ты же не смог войти невозможным способом? или ты…?
— Я проник, — сказал Исус.
— Факт. Тем хуже для фактов. Но раз ты проник, то ты для чего-то проник. Быть может, ты не знаешь, кто я?
Он отодвинулся от Исуса на самый край койки.
— Я — анархист, террорист. Подготовлял взрыв — с жертвами. По банковскому делу: банк ограбить хотели — государственный. Это — не для тебя дело. Ты — тихий. Хотя… — и анархист даже поднял палец кверху — помнишь, как ты мытарей, так сказать, финансистов из храма выгонял. О тебе много наврали, что ты тихоня.
— Много, — сказал Исус.
— Ну и я такой же, как и ты. Только я в порядке экспроприации. И зарвался. Меня выдали — твои, Иуды. Пускай. Теперь все равно. Это тоже деталь. Тебя тоже предали. История повторяется. Легенда тоже повторяется. Все повторяется. Факт! — по спирали заворачивается. Или по-твоему: это не факт, а фатум. Факт и фатум сейчас одно и то же. Пускай, фатум! Сейчас для нас двоих это уже неважно. Так все же, зачем ты проник сюда ко мне? Ты же неорганизованно проник, сам от себя, так сказать, самотеком или как кустарь-одиночка. Но я — атеист, т. е. не верую на научном основании: Древе, Ренан, Бакунин, Эльцбахер и прочие…, как анархист, понимаешь? Ах, да, — спохватился он, — ведь ты тоже анархист, тоже антигосударственник. Теперь все ясно. Не совсем — но ясно. Значит, — до рассвета?..
Смертник посмотрел на окно и с тоской обвел глазами камеру.
Были полные сумерки.
— Тебе не кажется, будто немного стемнело? Впрочем, это естественно, даже более, чем естественно. Теперь мне все, все понятно — до конца.
Исус тоже оглядел тревожно сумрак камеры и пригнувшись к смертнику, положил ему на колено руку.
— Убери, убери руку! — весь вздрогнув, закричал заключенный. Я — смертник, я — анархист. Ты воспользовался моей минутной слабостью.
И сбросил со своего колена руку Исуса.
— Впрочем, извини за грубость. Я даже тыкаю тебе. Быть может это не следовало бы, поскольку я иду против тебя. Еще, пожалуй, пригруппируют тебя ко мне: группа, мол, — и тоже привлекут за взрыв: на этот раз, за взрыв мирового банка идеалов, т. е. тоже за экспроприацию. А ведь это было бы замечательно! — два анархиста, ты и я, сгруппированы по двухтысячелетнему признаку — за экспроприацию идей: крест и бомба вместе. Вот бы такой факт, — да в кино! И представить нас мировому зрителю на этой же самой койке: Ты да я — перед рассветом… Так и назвать сценарий: «Двое перед рассветом», или еще лучше: «Рассвет — расстрел».
Исус встал и прошелся по камере, к чему-то прислушиваясь. Потом осторожно коснулся концами пальцев противоположной стенки камеры, как будто нащупывая что-то рукой, и снова прислушался.
— Ты что? — спросил тревожно смертник. — Обиделся? Уйти хочешь? Я не хотел тебя обидеть моим «Ты». Это с моей стороны не пренебрежение. С революцией все друг друга тыкают, т. е. тыкаются. Да, да, все на всех и на все тыкают. Ведь это у нас черта народная, русская. Так ближе к правде, к природе. Ведь звери на «ты» друг с другом. Вот ты, как известно, космополит. Скажи, разве лай собачий бывает на «Вы»? Даже заграницей, где все на «Вы», — и то там собачьего лая на «Вы» не бывает. Впрочем, ведь и ты привык к «Ты»: это я с детства помню, что ты всем говорил «Ты». Почему же ты обиделся? Вежливость не для распинаемых и распинающих. И после распятия когда воскресают, тоже не «в ы к а ю т» — а «тыкают». Зачем же тебе уходить? Знаешь, мы здесь с тобой не надолго и менять обращение уже не стоит. Я даже как-то сжился здесь с тобой немного…
Его голос внезапно снизился:
— Что, идут?
Смертник сорвался с места и впился в дверь камеры глазами.
Он ошибся: никого.
Исус уже возвращался и снова сел рядом с опустившимся на койку смертником. Оба долго молчали. Зато примолкшие было колокола возобновили перезвон. Полночь миновала.
— Тебе пора, — сказал Исус. — Подул ветер ночной. Встань и иди.
— Что? — изумился, еще не понимая, смертник. — Как это: «иди»? Куда идти?
— Мы сменимся одеждой. Ты выйдешь отсюда, — сказал Исус. — Один ты пройдешь: тем же путем, что и я.
— Каким, тем же? А ты?
— Я… здесь.
— Вот как, — очень медленно прошептал смертник. — Здесь останешься? Так, так. А я выйду — выйду вместо тебя…
Исус уже распахнул одежду, похожую на белый больничный балахон и стал ее сбрасывать с одного плеча, высвобождая левую руку.
— Не смей! — как-то воплем выкрикнулось из смертника, вскочившего разом с койки и ухватившего Исуса за полы балахона. — Ты не смеешь так со мною!.. Хочешь опять повторить то, что тогда там: снова на крест и муку… за меня? снова — жертвенно? А я-то как после этого жить буду, приняв твою жертву? Ты об этом подумал? — В подлецах, в трусах жить, как те тогда, как твои фарисеи!