Созвездие Стрельца
Шрифт:
Марченко перестал смеяться. Во взоре его появилась покровительственность. Он как-то очень уж внимательно поглядел на Фросю, как-то уж очень откровенно, что у нее даже румянец на щеках заиграл от этого оценивающего взгляда, хотя она и сделала вид, что этот взгляд ее не смутил. Марченко доверительно тронул ее за плечо одним пальцем, и Фрося подивилась тому, какая барская манера появилась у него! Вот тронет тебя такой, а у тебя и язык прилип к нёбу: трогает, — значит, имеет право!
— У нас в тресте набирают продавщиц в киоски для торговли прохладительными напитками! — сказал он. — Ну, и пивом, наверное, будем торговать. Зайди в отдел кадров…
— Да я боюся! — невольно сказала Фрося, памятуя про свои три года, пока условные, которые могли вдруг принять форму тюремных решеток, ежели что. Ведь ей запретили работать в кредитных учреждениях!
— А ты не
— Ой, спасибо вам! — чуть не заревела Фрося от радости и даже схватила Марченко за руку, собираясь от души пожать ее. — Ну, спасибо! Не знаю, как вас и благодарить!
Марченко кивнул головой и сунул руку в карман.
— Ладно! — сказал он с выражением добродушия на лице и добавил, подмигнув. — Зайду как-нибудь! Угостишь?
— Да, господи, о чем речь…
— Ну, пока!
Он опять оценивающим взглядом прошелся по Фросе. И хотя этот взгляд Фросе не очень поправился, но она приободрилась и даже с каким-то кокетством и, может быть, с женским обаянием махнула ему рукой. Марченко смыл со своих уст улыбку и, надувшись опять, пошел дальше, важно помахивая чудо-портфелем. А Фрося, не зная, верить ли своим ушам и глазам, не могла сойти с места и долго следила за грузной, важной фигурой Марченко, который так сильно выделялся из толпы своей степенностью, своей значительной неторопливостью…
Вихрову дорого обошелся суд над Зиной.
Он был совершенно потрясен, узнав неожиданно о таком трагическом повороте в ее судьбе. Схватка с судьей Ивановым, тоже потребовавшая от Вихрова и смелости, и настойчивости, и напряжения всех духовных сил во имя справедливости, немало добавила к тому волнению, в котором он находился. А все вместе это оказалось выше запаса прочности папы Димы, спровоцировав сильное обострение его болезни.
Целыми сутками теперь сидел он на своей кровати. Сидел, потому что лежать не мог — астматик может только мечтать об этом положении, так характерном для всех больных. Он сидел сложив ноги по-монгольски — эта привычка сохранилась у него еще с детства, проведенного с отцом — акцизным контролером, служившим на китайской границе и немало поколесившим по Бурятии и Монголии. Голова его была склонена вниз, корпус согнут, чтобы возможно больше сократить жизненную емкость легких, которые очень раздражал ток воздуха Иной раз он даже клал локти перед ногами, согнувшись, как говорится, в три погибели, чтобы облегчить мучившее его удушье. Но все это помогало не много. И пришлось Вихрову опять — в который раз! — проделывать курс лечения алоэ, и колоться, колоться, колоться, чтобы купировать приступы. Но он панически боялся привыкнуть к этим снадобьям и терпел мучительные боли, чтобы лишний раз не вызывать медсестру. Про него можно было сказать теперь, что он жил по часам. Мама Галя перебралась к Игорю, чтобы иметь возможность как-то отдыхать, хотя бы ночью, чтобы не слышать того, как хрипит и клокочет что-то в груди мужа, чтобы не видеть его мученических глаз, обведенных темными кругами, не думать о том, чтобы это свистящее дыхание не прервалось совсем… И теперь в спальне все время — день и ночь! — слышались два звука: свист и клекот Вихрова и тиканье часов, которые он поставил так, чтобы всегда видеть их. Часы шли и шли, отсчитывая время, стрелки их передвигались по циферблату, а Вихров, следя за их кругами, тужился и терпел: вот еще полчаса, вот еще час, вот еще полчаса, вот еще час, не желая видеть надоевшие ему иглы шприцев и щадя жену, которой каждую ночь приходилось вставать и звонить по телефону.
У Вихрова было время подумать обо всем происшедшем.
Он встречал теперь и ночь и утро, видя, как гаснет заря вечерняя, как воцаряется ночь, как бледнеет ночная темь и на небе начинает играть заря утренняя. Он почти не спал, забываясь на минуты тяжелым, переполненным какими-то суматошными, беспорядочными видениями и толкотней сном не сном, а беспокойной дремотой.
Народная мудрость гласит: чтобы узнать человека, надо съесть с ним пуд соли. Пуда соли с Зиной Вихров не съел, но — пусть он знал ее немного времени! — она раскрылась перед ним так бездумно и щедро, что Вихров мог сказать, что он ее знает по-настоящему. Он был уверен в ее духовной силе,
Он вспоминал невольно часы, проведенные вместе с Зиной. И вспоминал о той перчатке, что дал Зине в газогенераторной машине. И вспоминал случайно увиденную наготу Зины на левом берегу. И шторм, во время которого Вихров уже поставил крест на своем будущем. И то, как предстала Зина перед ним в своем гнезде. И тепло ее тела, и запах ее тела, и руки ее, и волосы, и глаза, удивительные глаза, от которых нельзя было оторваться, в которые хотелось смотреть и смотреть… В глаза эти сейчас смотрят тюремные надзиратели!
И удушье терзало его все сильнее.
Боли становились нестерпимыми. Стоны вырывались из его судорожно сдавленной глотки. Он клал лицо в подушку, чтобы заглушить эти стоны, чтобы заглушить эту отвратительную музыку в груди, которая всю комнату превращала в гнездо умирающих… Нервы его были напряжены до предела — и от удушья, которое казалось бесконечных, и от отсутствия сна, и оттого, что пища не шла Вихрову в горло, и от страдания, причиненного ему поступком Зины, и от жалости к себе он начинал плакать. Все, все, все было плохо! Ах, как плохо!..
А мама Галя уже стояла в дверях спальни, неслышно приходя из детской, и слушала, как страдает он и что-то бормочет сам себе, и корчится в постели, ища какого-то такого положения, чтобы хоть один разок вздохнуть по-человечески, полной грудью, и не мог этого сделать… Она подходила к нему, клала осторожно горячую руку ему на плечо, присаживалась так, чтобы не стеснить его хоть немного, и говорила:
— Ну, почему ты не крикнул мне, не постучал ложечкой о стакан — я бы услышала… Вызвать врача или сестру?
А он не хотел сказать, что ему было жалко будить ее, и храбрился, и хорохорился, и хотел показать, что он еще молодец, что он может терпеть еще сколько угодно. Но уже мама Галя шла к телефону в столовой, и звонила, и опять возвращалась к нему, тонкая, как тростинка, как девочка-подросток, в своей длинной, прозрачной ночной рубашке, со спутанными от сна волосами, и охватывала по-детски свои плечики сложенными на груди руками, чуть ежась от прохлады. И, пытаясь развеять его, пытаясь отвлечь его от боли, насмешливо говорила:
— Будешь еще судить людей, папа Дима? Видишь, как это вредно тебе! Пусть уж лучше тебя судят, а?
Он делал гримасу вместо улыбки, благодарный ей за ее попытки. Горячая нежность к ней охватывала его. Он клал ей свою бедную голову на колени и дышал ее теплом, и казалось, боли становились менее мучительными.
А жизнь продолжала идти своим чередом.
То и дело всплески ее потока долетали до скорбного ложа Вихрова. Пришла однажды счастливая Милованова и сказала маме Гале, что ее Гошку увольняют в запас, что он остается в городе, будет работать в педагогическом институте, что он уже зачислен в штат, но имеет право на трехмесячный отпуск и они поедут в Крым — отдыхать. В Крым! Вы понимаете это? Аж в самый Крым! Мечта! Они хотели сделать это в свой медовый месяц, накануне войны. Но они все-таки сделают это, хотя бы и на четыре года позже Медовый месяц!