Спасти «Скифа»
Шрифт:
– У меня пока ничего. А вот в Генштабе может что-то случиться, если через час меня с поручением от генерала Гота там еще не будет.
– Что-то с машиной, герр майор?
– А вы чертовски наблюдательны, унтершарфюрер! – Вилен снова оглянулся на «хорьх». – Мой водитель идиот, но когда такое творится, – он кивнул на проезжающую мимо в сторону фронта колонну, – других при штабе стараются не держать. Ладно, не о нем речь…
– Вас нужно подбросить до города, герр майор?
– Вы опять догадались, Любке. Но не совсем меня, – Волков снова обернулся, на этот раз – убеждаясь, что Гайдук в своей лейтенантской форме уже приближается. – У меня с собой важные документы,
– Здешние партизаны могут, – серьезно сказал Любке. – Мы как раз возвращаемся с карательной операции.
– Успешно, надеюсь? Вы показали себя достойными солдатами фюрера?
– Какое там, герр майор! – унтершарфюрер не сдержался – сплюнул серую слюну, отер губы тыльной стороной ладони. – Когда мы приехали на место, в той чертовой деревне никого не было. Ни одного человека, герр майор!
– Вы удивляетесь, что пособники партизан не дождались карательный отряд, а сбежали в лес?
– Герр майор, я не знаю, как доложить своему начальству, что в лес ушло еще полсотни людей, умеющих держать оружие в руках.
– Наверняка это старики, женщины и дети.
– Герр майор, не мне вам объяснять, что здесь против нас воюют все: и старики, и женщины, и дети, – Любке вздохнул. – Дети особенно опасны. От них меньше всего ожидаешь опасности. А они стреляют в нас, не слишком колеблясь. Конечно, я довезу ваших людей, герр майор.
– Пускай сядут в кузове. Вместе с вашими солдатами, там место найдется?
– Так точно, герр майор!
Волков обернулся к уже стоящему рядом Гайдуку.
– Вам ясна задача?
– Так точно, господин майор!
– Дождитесь нас, не хватало еще потеряться. Знаю я ваше умение теряться в городах, господин лейтенант!
– Все будет исполнено, господин майор! – рявкнув по-немецки, Гайдук вдруг испугался, как бы не переусердствовать, но унтершарфюрер, кивнув неожиданным пассажирам на покрытый грязным брезентом кузов, сразу же потерял к этому мелкому дорожному приключению всякий интерес.
«Отлично», – подумал Сотник, забираясь вслед за Гайдуком в кабину грузовика.
Если кто-нибудь заговорит с ними, лейтенант может вступить в разговор и поддержать его, ну а ему, Сотнику, останется только изображать молчаливого армейского унтера.
Вряд ли людей в кузове станут проверять на посту при въезде в город, там их высадят, и дальше поведет Павел: они договорились ждать «хорьх» на центральной площади. Это место даже никогда не бывавший в Харькове Чубаров вполне сможет отыскать, если будет следовать за автомобилями, движущимися в сторону центра.
В конце концов и Волков сможет без особых сложностей выяснить дорогу…
Если, конечно, «хорьх» успешно пройдет пропускной пункт.
Без всяких «если», мысленно приказал себе Сотник. Они успешно пройдут контроль…
Михаил не ошибся: майор фон Шромм и его водитель не долго задержались на контрольно-пропускном пункте. К пропуску у жандармов претензий не было, машину даже не осмотрели, правда, документы изучали внимательно, старательно, по очереди: их передавали друг другу из рук в руки два жандарма и шуцман, и уже когда пропустили, Волков вздохнул облегченно – все, первый этап пройден.
Пускай даже этот первый этап
5
Было время, когда Кнут Брюгген ощутил непреодолимое желание заниматься живописью, даже пытался писать, но не слишком преуспел.
Молодой человек, выросший в борьбе с окружающим его злобным миром, не только отточил природную интуицию, но и научился, пожалуй, более важному: не врать самому себе, чтобы не таким болезненным оказывалось прозрение. Потому Брюгген убедился: талантом художника природа его не наделила, и пытаться выдать свою детскую мазню за оригинальное произведение искусства – выставлять себя на посмешище, демонстрируя не столько бездарную работу, сколько море амбиций и полное отсутствие самоуважения.
Но, поставив крест на собственной карьере художника, Кнут не перестал любить живопись. Напротив, она привлекала его с удвоенной силой, и у себя в регенсбургском поместье он собрал небольшую коллекцию картин. Правда, подавляющее большинство работ имело одну особенность: их специально для Брюггена писали заключенные концлагерей. Кнут имел достаточно связей, чтобы это устроить: художников среди отправленных на перевоспитание трудом врагов рейха отыскивали по его личной просьбе, и он с удовольствием слушал, как бедняги старались сидеть за специально выделенными им мольбертами подольше, чтобы оттянуть момент возвращения к тяжелой работе – или момент, когда придет время отправляться в печь. К слову, однажды был случай, когда заключенный соврал: рисовать он, как скоро выяснилось, не умел, и его наказали за ложь немедленно. Если бы не соврал, кто знает, может, пожил бы еще какое-то время…
Свои картины и все, что с ними связано, Брюгген невольно вспомнил, глядя на цветущее лицо гауптштурмфюрера Гюнтера Хойке.
Однажды Брюгген распорядился привезти очередного лагерного художника с себе. Принял его не в доме – слишком большая честь для этого еврея. Разговор происходил во флигеле, где обычно жила прислуга. Кнут спросил, готов ли бедняга написать его портрет. Разумеется, тот был готов, но требовалось одно условие: штурмбаннфюрер позировать лично не может, фотографию свою тоже не пожертвует для такого случая, а жить здесь, в поместье, пока идет работа, заключенному позволить нельзя. Потому художник должен писать, целиком полагаясь на свою память. Ну а сам «натурщик» на портрете должен выглядеть полностью счастливым человеком. Кнуту тогда запомнился ответ заключенного. Тот говорил, втянув голову в плечи, ожидая получить за свою непозволительную дерзость пулю в голову тут же, на месте, боясь собственной смелости настолько, что не осмеливался смотреть Брюггену в глаза – и все-таки пояснил: он не сможет этого сделать. Вернее, он готов писать портрет господина штурмбаннфюрера по памяти, у него прекрасная память, он ведь художник, и портреты – его конек. Но он не сможет изобразить штурмбаннфюрера счастливым человеком.
Он никогда не видел счастливыми немцев, одетых в коричневое и черное. Даже если они улыбаются или заливаются смехом, это не улыбка счастливого человека, а смех больше похож на истерический. Брюгген не перебивал, заключенный понемногу смелел и продолжал: то, что вызывает у офицеров гестапо смех, у окружающих вызывает страх. А то, что пугает остальных людей, не может дать тому, кто служит в гестапо, ощущения полного, настоящего счастья. Если изображать гестаповца счастливым, проговорил под конец своей тирады заключенный, это будет означать ложь. Тогда как художник врать не может – или он перестает быть художником.