Спенсервиль
Шрифт:
– Ей надо заявить свои авторские права.
– Пожалуй. Ну, в общем, мы отвергали все представления и ценности буржуазных средних классов, отвернулись от религии, от патриотизма, родителей и все такое. – Он подался вперед, чуть наклонившись в сторону Кита. – В общем-то нас всех обманули; но мы были счастливы, и мы верили. Не все, конечно, но достаточно многие. И мы по-настоящему ненавидели эту войну. Честное слово.
– Да. Мне она тоже не особенно нравилась.
– Брось, Кит. Не ври самому себе.
– Для меня война не была чем-то связанным с политикой. Просто приключение
– Там ведь погибали люди.
– Да, Джеффри, погибали. Я до сих пор по ним скорблю. А ты?
– Я нет. Но я никогда и не хотел, чтобы там кто-то погибал. – Он тронул Кита за рукав. – Знаешь, давай прекратим этот разговор. Теперь все это никого совершенно не волнует.
– Это верно.
Каждый взял еще по банке пива. Они сидели и покачивались в своих креслах. Неужели же, подумал Кит, и через двадцать лет они будут так же вот сидеть, только укрыв ноги одеялами, попивать яблочный сок, говорить о здоровье, вспоминать детство. И неужели же все те годы, что вместятся у них между началом и окончанием жизни, – годы секса, страстей, женщин, политики и борьбы, – все они покроются туманной пеленой и будут почти позабыты. Он хотел надеяться, что этого все же не случится.
– А сколько нас, из Спенсервиля, училось в Боулинг-грине? – проговорил Кит. – Я, ты, Энни, этот странный парень, который был старше нас… Джейк, верно?
– Верно. Он потом подался в Калифорнию. И больше я о нем ничего не слышал. Да, еще эта девушка, Барбара Эванс, довольно симпатичная. Она уехала в Нью-Йорк и вышла там замуж за какого-то типа с деньгами. Я ее видел на двадцатилетии нашего выпуска.
– Выпуска из школы или из Боулинг-грина?
– Боулинг-грина. На годовщинах школьных выпусков я не был ни разу. А ты?
– Нет.
– В этом году они собирались совсем недавно. Слушай, если на следующий год ты пойдешь, то и я тоже.
– Договорились.
– А в Боулинг-грине был еще один парень из нашей школы, – продолжал Джеффри. – Джед Пауэлл, на два года младше нас. Помнишь его?
– Конечно. У его родителей была в городе мелочная лавка. Как он там?
– Его во Вьетнаме ранило в голову. Вернулся, несколько лет промучился и умер. Наши родители были в очень хороших отношениях. Мы с Гейл ходили на похороны, раздавали там антивоенную литературу. Зря мы это делали, гнусность это.
– Пожалуй.
– Ты что, впадаешь в меланхолию или уже набрался?
– И то и другое.
– И я тоже, – сказал Джеффри.
Они посидели еще немного, вспоминая о своих семьях, о родственниках, потом поговорили о жизни тут, в Спенсервиле, и в Боулинг-грине. Откуда-то из глубины времен в их памяти всплывали происходившие с ними истории, имена прежних друзей.
На улице между тем темнело, продолжал лить дождь.
– Почти все, кого я знаю, хоть раз да посидели на этой веранде, – проговорил Кит.
– Знаешь, Кит, мы ведь с тобой еще даже не пожилые люди, а у меня уже такое ощущение, словно нас окружают одни привидения.
– Да, я тебя понимаю. Наверное, не стоило нам сюда возвращаться, Джеффри. А почему ты вернулся?
– Не знаю. Жизнь здесь дешевле, чем в Антиохии. А мы несколько стеснены в финансовом отношении. Слишком рьяно отдавались тому, чтобы воспитывать молодых радикалов, и забыли, что надо делать деньги. – Он рассмеялся. – Надо было купить акции какой-нибудь
– По нынешним временам это не очень удачное вложение. Ты сейчас работаешь?
– Занимаюсь репетиторством со старшими школьниками. И Гейл тоже. А еще она – член городского совета, работает там за один доллар в год.
– Серьезно? Как это тут проголосовали за коммунячку?
– Ее соперника застигли в мужском туалете.
– Ну и выбор кандидатов в Спенсервиле, – улыбнулся Кит.
– Да. В ноябре ее срок кончается. Бакстер мою жену терпеть не может.
– Неудивительно.
– Послушай, Кит, будь осторожен с этим типом. Он опасен.
– Я не нарушаю закон.
– Не важно, дружище. Этот тип – ненормальный.
– Ну, тогда надо что-то предпринять.
– Мы пытаемся.
– Пытаетесь?! Не ты ли пытался когда-то свалить аж все правительство Соединенных Штатов?
– Это было проще, – рассмеялся Джеффри. – И это было давно.
Негромко поскрипывали кресла-качалки, в сетки окон бились мотыльки. Кит откупорил две последние банки пива и протянул одну из них Джеффри.
– Не понимаю, почему вы оба ушли с преподавательской работы: и платят хорошо, и никаких хлопот.
– Странное оно какое-то стало… это занятие.
– Чем странное?
– Всем. Гейл преподавала социологию, а я – Маркса, Энгельса и других европейских мужиков, которые уже давным-давно мертвы, во всех смыслах. Сидел, понимаешь ли, в своей башне из слоновой кости и не видел ничего, что происходило в реальном мире. Крах коммунизма застал меня совершенно врасплох.
– Меня тоже. А ведь я зарплату получал за то, чтобы не было никаких неожиданностей.
– Правда? Ты что, был шпионом или кем-то в этом роде?
– Продолжай, я слушаю. Значит, выяснилось, что твои герои оказались на глиняных ногах. А что потом?
Джеффри улыбнулся:
– А потом я не знал, что мне делать: то ли переписывать наново свои лекции, то ли переосмысливать всю свою жизнь.
– Понятно.
– На мои занятия почти никто не ходил. Понимаешь, я привык считать, что иду в самом авангарде общественной мысли; и вдруг выясняется, что я в самом ее хвосте. Господи, со мной уже даже трахаться никто не хотел! Не знаю, может быть, студенткам я уже действительно начинал казаться чересчур старым… Это идет скорее от рассудка, чем от практических способностей. Понимаешь? И к тому же теперь появилась масса правил, целые своды правил, насчет сексуального поведения преподавателей… Господи Боже мой, по этим правилам я должен получать ясно выраженное словесное согласие на каждый следующий шаг. Можно снять с вас бюстгальтер? Можно дотронуться до вашей груди? – Он расхохотался. – Я серьезно. Ты себе можешь вообразить нечто подобное в те времена, когда мы были студентами?! Мы тогда просто накуривались и трахались. Ну, ты-то нет, но… да и Гейл тоже малость поотстала от времени. Те студенты, которые прежде пришли бы к ней, теперь записываются на лекции по феминизму, по истории афро-американцев, философии американских индейцев, по капитализму новейшего времени и тому подобному. Никто больше не хочет заниматься чистой социологией. А Гейл тоже ощущала себя… принадлежавшей к интеллектуальной элите в своей области. Господи, что же это творится такое: то ли и в самом деле страна настолько изменилась, то ли что?