Спортивный журналист
Шрифт:
– Пожалуй, не знаю, – отвечаю я.
Хотя, если честно, я был бы рад сказать: «Невозможно, ни в коем случае, только не я». Но сказанное мной ближе к истине. И с той же быстротой ласковый летний запах уходит, а запах земли и бесстрастных надгробий занимает свое законное место. В подрагивающей серости рассвета за оградой кладбища зажигается на третьем этаже моего дома окно. Проснулся Бособоло, мой жилец-африканец. Начинается его день, я вижу, как мимо окна проскальзывает его темный силуэт. А повернувшись, вижу по другую сторону кладбища желтый свет в окнах домика смотрителя кладбища и рядом с ним зеленый экскаватор «Джон Дир», тот, что копает могилы. Колокола церкви Святого Льва Великого принимаются сзывать прихожан на первую службу Страстной пятницы. «Сегодня умер Христос. Сегодня умер Христос» (хотя на самом деле они, по-моему, вызванивают «Stabat Mater Dolorosa»).
– А я, наверное, опять выйду замуж, – буднично сообщает Экс.
Это
– За кого?
Нет, пожалуйста, только не за навек прописавшегося в девятнадцатой лунке члена гольф-клуба, [3] господина с пухлым бумажником и в зеленой спортивной куртке, одного из тех, кто каждый уик-энд отвозит ее в «Дом семьи Трапп», заезжая попутно на Поконос, где он и она посещают представления комиков «Борщевого пояса» и предаются любви на водяных кроватях. Без всяких на то оснований надеюсь, что не за такого. Я же все о них знаю. Дети рассказывают. Каждый из них водит «олдсмобиль» и носит украшенные кожаными кисточками штиблеты. И готов признать, существует сколько угодно достойных причин поддерживать отношения с ними. Пусть тратят свои деньги и с приятностью проводят отпущенное им время. Вполне приличные люди, уверен. Но выходить за них не стоит.
3
Лунок на площадке для гольфа восемнадцать, девятнадцатой принято в шутку называть клубный бар.
– Ну, может быть, за продавца программного обеспечения, – отвечает Экс. – За риелтора. За кого-нибудь, кого я смогу обыгрывать в гольф и гнуть в бараний рог.
Она улыбается мне деланной, с опущенными уголками губ улыбкой несчастной женщины, поводит зазябшими плечами. И неожиданно начинает плакать, все еще улыбаясь, кивая мне так, словно оба мы знали: все именно этим и кончится, оба ждали ее слез и, в известном смысле, виноват в них я, с чем я, в известном смысле, согласен.
В последний раз я видел Экс плачущей в ту ночь, когда к нам залезли воры: она обходила дом, пытаясь понять, что украдено, и нашла несколько писем, которые я получил от женщины из Блэндинга, того, что в Канзасе. Не знаю, зачем я их хранил. В сущности, они ничего для меня не значили. Женщину ту я видел всего лишь однажды, и не один месяц назад. Но я пребывал тогда в самых глубинах моей дремотности и нуждался – или думал, что нуждаюсь, – в чем-то, что позволяло мне помышлять о завершении прежней жизни, хоть и не собирался снова встретиться с той женщиной, да, собственно, и письма ее намеревался выбросить. Грабители оставили в нашем доме поляроидные снимки опустошенного ими интерьера, разложенные так, чтобы мы увидели их, когда вернемся из «Плейхауза», где смотрели «Тридцать девять ступеней», и надпись «Мы разбогатели», нанесенную краской из баллончика на стене нашей столовой. Ральф был уже два года как мертв. Дети гостили у деда в клубе «Гора гурона», а я только что вернулся после преподавания в Беркширском колледже и слонялся по дому, более-менее отупелый, но, впрочем, пребывавший в прекрасном настроении. Экс обнаружила письма в ящике моего рабочего стола, когда искала носок с серебряными долларами, который оставила мне мать, и прочитала их, сидя на полу, а после вручила мне, явившемуся со списком исчезнувших фотоаппаратов, радиоприемников и рыболовных снастей. Она спросила, есть ли мне что сказать, я промолчал, она ушла в спальню и принялась, орудуя молотком-гвоздодером и ломиком, разносить на куски сундук, в котором когда-то хранилось ее приданое. Разнесла, оттащила к камину и подожгла, а я между тем стоял во дворе, мечтательно взирая на Кассиопею и Близнецов и чувствуя себя неуязвимым – и по причине дремотности, и потому, что едва ли не все в моей жизни представлялось мне до жути забавным. Могло показаться, что я «ушел в себя». Однако на деле я пребывал во многих световых годах от чего бы то ни было.
Позже Экс вышла из дома, оставив повсюду гореть свет, а сундук – превращаться в дым, вылетавший из каминной трубы, – был июнь, – села в шезлонг, который стоял на дальнем от меня краю двора, и громко заплакала. Я, укрывшись в темноте за большим рододендроном, произносил слова утешений и упований, но не думаю, что она меня слышала. Голос мой стал к тому времени таким тихим, что его не слышал никто, кроме меня. Я смотрел вверх, на дым, бывший, как я потом выяснил, ее сундуком, где она держала дорогие ей пустяки: меню, корешки билетов, фотографии, квитанции отелей, именные карточки званых обедов, была там и ее свадебная фата, и гадал, чем бы он мог быть, что бы такое могло уплывать в ясную, бездыханную ночь Нью-Джерси. Оно напоминало мне дым, извещающий об избрании нового Папы – нового Папы! – разве можно поверить в это теперь, в таких обстоятельствах. Через четыре месяца я развелся. Ныне все это кажется странным, далеким, как будто случилось оно с кем-то еще, а я о нем только читал. Но тогда
– Да, конечно, – говорит Экс и шмыгает носом. Плакать она почти перестала, хоть я и не пытался утешить ее (я больше не обладаю такой привилегией). Она поднимает взгляд к молочному небу и шмыгает еще раз. Надкушенное яйцо Экс по-прежнему держит в руке. – Когда я плакала в темноте, то думала о том, каким большим красивым мальчиком был бы сейчас Ральф Баскомб, и о том, что мне, как ни крути, тридцать семь. И пыталась понять, что нам всем делать. – Экс покачивает головой, крепко прижимает руки к животу, давно уже не видел, как она это делает. – Тут нет твоей вины, Фрэнк. Просто я подумала – будет правильно, если ты увидишь меня плачущей. Так я себе представляю горе. Бабья черта, верно?
Экс ждет, что я произнесу слова, которые освободят нас от горестей нашей памяти и прежней жизни. Вполне очевидно – она чувствует в этом дне что-то странное, что-то освежающее в его воздухе, предвестие решительных перемен во всем. И я, ее мужчина, только рад именно это и сделать – позволить моему оптимизму отвоевать для нас день, или хотя бы утро, или мгновение, свободное от горя. Может быть, это единственная моя искупающая все остальные черта: на меня можно рассчитывать, когда приходится туго. Если все хорошо и прекрасно, проку от меня мало.
– Давай я почитаю стихи, – предлагаю со счастливой улыбкой давно отвергнутого поклонника.
– Помнится, принести их должна была я, – говорит, вытирая глаза, Экс. – А я ревела и обо всем забыла.
Заливаясь слезами, она становится похожей на маленькую девочку.
– Невелика беда, – говорю я и лезу в карман штанов за стихотворением, которое отксерил у себя в офисе и прихватил с собой на случай, если Экс свое забудет.
В прошлом году я принес Хаусменово «Атлету, умершему молодым» и совершил ошибку, не просмотрев его загодя. Я не читал его со времени учебы в колледже и, увидев название, вспомнил – что-то стоящее прочтения. Чем оно вовсе не было. А было, если угодно, слишком буквалистским и мечтательным, ничего о настоящих спортсменах – людях, к которым я очень неравнодушен, – не говорящим. Ральф, собственно, таким уж спортсменом и не был. Продекламировав «Тебя, тоскуя, мы несем в трех локтях от земли в твой дом», [4] я вынужден был остановиться и просто сидел и смотрел на маленькое надгробие из красного мрамора с высеченным на нем именем РАЛЬФ БАСКОМБ.
4
Перевод В. Топорова.
– Знаешь, Хаусмен ненавидел женщин, – нарушила тяжелое молчание Экс. – Я это не в укор тебе говорю. Просто слышала об этом в школе, а теперь вспомнила. Думаю, он был старым педерастом, который полюбил бы Ральфа и возненавидел нас. Если ты не против, на следующий год стихотворение принесу я.
– Ладно, – жалко ответил я.
После этого она и заговорила о моем романе, о нелюдимости, о том, как ей хотелось в шестидесятых вступить в ЛПГА. Думаю, она жалела меня, – даже уверен, – да я и сам себя жалел.
– Снова Хаусмена принес? – спрашивает она теперь с ухмылкой и, развернувшись, запускает яйцо в сторону ильмов и надгробий старой части кладбища, где оно и приземляется, беззвучно.
Бросок у нее, как у кетчера: рука резко и элегантно взлетает к уху, яйцо по прямой уносится в сумрак. Мне нравится ее позитивный настрой. Оплакивать утрату ребенка, когда у тебя на руках еще двое, – дело не из простых. Мы не обладаем необходимыми для него навыками, хоть для нас это – вопрос личного достоинства и преданности, и потому смерть Ральфа и наша утрата не замкнуты в определенном времени и определенных событиях, но продолжают исподволь разрушать наши жизни. В каком-то смысле мы за это ответственности не несем.
На улице Конституции останавливается перед светофором фургон ремонтника бытовой техники. Принадлежит он компании «Ислерс Филко Репайр», а правит им Сид (прежний владелец «Сид Сервис», ныне банкрот). Он много раз работал у меня дома, а сейчас едет на площадь, выпить чашечку в «Кофе Спот», прежде чем заняться сегодняшними кухнями, подвалами и сливными насосами. День начинается всерьез. Одинокий пешеход, мужчина, вышагивает по тротуару; это один из немногих в нашем городе негров, облаченный в светлый, не требующий глажки костюм, он направляется к вокзалу. Небо остается молочным, но, возможно, вспыхнет еще до того, как мы с Викки отправимся в «Автоград».