Спортивный журналист
Шрифт:
Со стороны могло показаться, что мы с Сельмой существуем на самой что ни на есть беспутной грани цинизма. Но это было в корне неверным, поскольку настоящий циник – это человек, втирающий самому себе очки по поводу истинных своих чувств (чем я и занимался, когда крутил любовь с теми восемнадцатью женщинами, на больших спортивных аренах нашей страны). Мы же точно знали, что делаем и чем живем. Никакой липовой любви, сентиментальности, фальшивого интереса. Никакого пафоса. Только предвкушение, которое может быть таким же благодатным, как и все прочее, причитая сюда и любовь. Сельма прекрасно понимала, что, если предмет твоих предвкушений начинает играть для тебя первостепенную роль, значит, жди беды, она уже притаилась где-то рядом, точно
Из того, что составляло суть наших предвкушений, никто, конечно, не смог бы слепить целостную, самостоятельную жизнь, да еще и рассчитывать, что она такою на долгий срок и останется. Поездка на ужин в расположенном на шоссе штата кабаке – холмы, осенний аромат лесов, холод, на котором почти замерзаешь, пока возвращаешься домой. Телефонный звонок, внезапно прорезающий ночь бабьего лета, наполненную жужжанием насекомых и ожиданием этого звонка. Рокот подъезжающей к твоему дому машины, хлопок ее дверцы. Шелест знакомого глубокого дыхания. Обтекающий телефонную трубку сигаретный дым, дин-дон кубиков льда в ласковом молчании. Тьювусик, протекающий через твои сновидения; медленно разрастающееся приятное чувство, что, может быть, не все еще потеряно окончательно, а следом – привычное сопряжение и вздох близости. Она пасовала перед буквализмом жизни, но больше почти не перед чем, и потому тайна истекала из нее, как вой из рупора пожарной сирены. А жизнь и не требует большего, не грозит все новыми сложностями.
Ничто, должен вам сказать, из происходившего между нами, ничто из сказанного мной или ею не изменяло наших жизней дольше чем на мгновение. А частности выглядели такими заурядными, какими и были. Для нас обоих это был просто-напросто способ (хоть он и научил меня кое-чему) усовершенствования наших жизней, короткого, быстро закончившегося.
Да и в любом случае, чего, собственно, мог бы я с нетерпением ждать? Удачного семестра? Вращения в обществе улыбчивых, готовых все объяснить коллег? Существования без моего первенца? Сходящей на нет жизни с Экс? Неторопливого одряхления и распада по мере приближения к последней черте? Не знаю. И тогда не знал. Я просто понял, что невозможно толком разобраться в жизни другого человека, ну так и пытаться нечего. И когда все закончилось (мы просто заглянули в «Штат у Залива», выпили и попрощались, как только что познакомившиеся люди), я дождался темноты, покинул кампус и покатил назад в Нью-Джерси, даже не потрудившись отдать, кому следовало, работы студентов с выставленными мной оценками (я их потом почтой отправил), нетерпеливый, как пилигрим, но полный дурных предчувствий и даже мельком не ощущающий утраты либо угрызений совести. С самого начала ни я, ни Сельма никаких ставок не делали, ни ее сердце, ни мое не разбилось, да и чувства наши так уж сильно ранены не были. А такое случается в нашем сложном мире не часто, и об этом следует помнить.
В день, что предшествовал моему внезапному бегству, я сидел в своем кабинете на верхнем этаже библиотеки колледжа и мечтательно таращился в окно, даром что должен был читать курсовые работы и придумывать оценки, – и вдруг кто-то постучал в дверь. (Я обменял прежний кабинет на самую удаленную, какая нашлась, комнату, заявив, что смогу без помех работать там над новой книгой, – на самом же деле проделано это было ради того, чтобы у студентов не возникало искушения заскочить ко мне, а нам с Сельмой было бы где уединиться.)
За дверью обнаружилась жена одного из молодых доцентов, я его почти не знал и подозревал, что он не шибко меня любит – уж больно надменно обходился со мной этот господин.
Увидев ее в коридоре, я подумал, что она нервничает и немного смущается, что ей хочется поскорее войти в мой кабинет и захлопнуть за собой дверь. Стоял декабрь, она была укутана от холода и снега и, помню, в остроконечной перуанской вязаной шапке с ушами и в подобии валенок.
Я закрыл дверь, она уселась на предназначенный для студентов стул и немедленно закурила сигарету. Я тоже сел, спиной к окну, улыбнулся.
– Фрэнк, – отрывисто произнесла она (так, будто слова крутились, сталкиваясь, в ее голове и лишь случайно вылетали наружу), – я знаю, мы не очень хорошо знаем друг друга. Но после чудесного разговора у Артура мне все время хотелось снова увидеть вас. Для меня тот разговор имел большое значение. Надеюсь, вы это знаете.
– Он и мне доставил большое удовольствие, Мелоди. (Вообще говоря, я только и помнил из него, что она когда-то хотела стать балериной, однако отец ей не позволил и после этого жизнь ее состояла по большей части из демонстративного сопротивления и ему, и всем прочим мужчинам. Помню, я подумал – может, она считает меня не мужчиной, а кем-то еще?)
– Я решила основать в нашем городе балетную труппу, – сказала Мелоди. – И уже нашла здесь людей, которые помогут мне деньгами. Думаю, в нее войдут студенты Беркшира, школьники. Я снова беру уроки, езжу два раза в неделю в Бостон. Сет остается с детьми. Жизнь стала более беспокойной, совсем другой. До осени, самое раннее, мы не откроемся, но все началось с нашего разговора о «Жар-птице».
Она улыбнулась, явно гордясь собой.
– Рад это слышать, Мелоди, – сказал я. – Я вами просто восхищаюсь. И знаю, как гордится вами Сет. Он мне об этом сам говорил. (Вранье, от начала и до конца.)
– Моя жизнь действительно изменилась, Фрэнк. Особенно в том, что касается Сета. Я, конечно, не ушла от него. И не собираюсь – по крайней мере, сейчас. Но я потребовала, чтобы он дал мне свободу. Свободу делать все, что я захочу, и во всем, что хочу делать.
– Это хорошо, – сказал я. Хотя на самом деле не знал, хорошо ли это. Я повернулся вместе с креслом, выглянул в окно, вниз, на заснеженный прямоугольник двора, где какие-то идиоты-студенты лепили снежную крепость, потом посмотрел на часы – делая вид, будто у меня назначена встреча. Ничего у меня назначено не было.
– Фрэнк. Я не знаю, как это сказать, но скажу вот так, потому что так и есть. Я хочу вступить в любовную связь. И попросить, чтобы вы тоже вступили в нее – со мной. – Она улыбнулась, коротко и сухо, от чего ее полные губы зовущими к поцелуям отнюдь не стали. – Я знаю, вы увлечены Сельмой. Но ведь вы можете увлечься и мной, верно?
Мелоди расстегнула свое тяжелое пальто, оно соскользнуло за ее спиной на пол, и я увидел, что на ней балетное трико, лиловое с одного боку и белое с другого – цвета Беркширского колледжа.
– Я могу быть привлекательной, – сообщила она, стягивая трико с одного плеча и обнажая – здесь, в моем кабинете – очень симпатичную грудь, после чего взялась за другое плечо, за лиловое.
Однако я сказал:
– Минуточку, Мелоди. Все это весьма необычно.
– Все, что я когда-либо делала, было необычным, Фрэнк. Сейчас я хочу трахаться, много-много. Так почему бы и нет?
– Прекрасная мысль, – согласился я. – Но, знаете, подождите меня здесь. Я должен кое-что сделать. Вы наденьте пока пальто.