Спуск под воду
Шрифт:
– Ночь слышна в ваших стихах, - сказала я - и горечь кануна. И даже сыновние черты проступают сквозь чужие лица. Хорошо, очень, насколько я могу судить по звуку подлинника и по вашему пересказу. А теперь, пожалуйста, прочтите стихотворный перевод.
Он вынул листки. О, каким оказывается, бывает некрасивым наш язык, как жестко напиханы в строки слова, как им не хочется стоять рядом! торчат в разные стороны! И ни ночи, ни отчаянья, ни надежды, ни спящих юношеских лиц, - одни корявые строчки. Всего лишь слова, насильно втиснутые
Крыши низеньких Быковских домишек приближались. Женщина в мужских сапогах, мокрая, в грязном платке, с хворостиной шла нам навстречу. Глядя на ее угловатое мокрое лицо, казалось, что солнца и ясной погоды уже никогда не будет. И снега не будет, и книг не может быть, и комнатного тепла... И никакие стихи не нужны.
Я взяла у него из рук листок и стала читать сама, объясняя ему уродство и бессилие каждой строки перевода. Мы повернули. Он жадно курил. Я попыталась сделать для него явственной сухость этого текста, тщетность точности, заставить расслышать мертвое стучание слов.
– Как вы говорите о стихах!
– сказал он задумчиво и снова пожевал губами.
– Вы, наверное, пишете сами.
– Нет, - солгала я.
– Только люблю читать их.
– И никогда не писали?
– - Никогда.
Он постоял.
– Вот бы мне такого редактора, - сказал он как-то хозяйственно и деловито.
– Такого, как вы. По-еврейски мои стихи будут напечатаны в "Эмес", а по-русски - в "Новом мире", в "Знамени". Я и сам слышу, что у переводчиков выходит не то, а объяснить не могу... Недостаточно знаю русский... Видите эту могилу?
– прервал он себя.
– На этом месте погиб и здесь же похоронен мой друг, лейтенант Коптяев. Я хожу сюда каждый день.
Перепрыгнув через канавку, мы постояли возле ограды. Тут всюду могилы, куда ни пойдешь - по началу они незаметны, они неожиданно показывают свои круглые спины и треугольные обелиски из-за стволов берез или из-под ног, в поле. Эта была обнесена деревянной оградой, выкрашенной в голубенькую краску - как перила мостика через реку, как беседка в дубняке возле дома. Вот почему, глядя издали, я не узнавала в ней могилы... За оградой стоял невысокий треугольник из дерева, такой же голубенький.
Мой новый знакомый снял шляпу. Лицо его, под шевелящейся от ветра сединой, приняло строгое выражение. Мне стало неловко. Сдвинув брови, я пыталась представить себе свист пуль, землю под коленями, под животом, под грудью, представить себе эту деревню, видную снизу, с земли, стук пулеметов - но мне не удавалось. Я видела только голубенький заборчик и смешноватого, рано постаревшего человека с напряженным лицом.
"А где Алешина могила?" - подумала я, как всегда, как перед любым могильным холмом. "Там... где рассказывал Билибин?.. в горах?... Или в лесу... А есть ли там холмик?"
Я подумала о том, как изменил меня возраст. В детстве и в юности
– Что вы? Идемте!
– тревожно сказал Векслер, словно услыхав мои мысли. Мы шли рядом и он все время поглядывал на меня боком, поворачивая шею быстрым птичьим движением.
– Расскажите, как вы воевали здесь, - попросила я, чтобы он ни о чем не догадался. Вдруг посмотрит на меня пристальнее и увидит - что внутри!
Он стал рассказывать, где была расположена артиллерия, откуда наступала пехота, об атаках, о разведке. Говорит он с акцентом, с неверными ударениями. Я слушала очень старательно, следя глазами за его пальцем, вглядываясь в холмы и рощицы и не понимая ровно ничего. Не из-за акцента, конечно, а из-за собственной глухоты к цифрам и топографии. Он говорил о километрах, о номерах частей и боевых операциях. Я кивала. И о сталинском плане разгрома немцев под Москвой, всю гениальность которого он осознал лишь недавно.
– У меня сын погиб, - сказал он наконец. Это я поняла.
– На Украинском фронте. Восемнадцатилетний. Как раз в те дни, когда мы здесь возились с этим Быковым.
– Единственный?
– - Да. Лютик. Имя такое жена придумала. Знаете, такой есть цветок.
Мы пошли к дому.
– Будете слушать еще мои стихи?
– спросил он, когда мы вытирали грязные ноги о проволочный половик на крыльце.
– Буду. Непременно.
Гостиная гремела радиоприемником, оживленными голосами, щелканьем домино о столик. Моя комната встретила меня ровно застланной постелью, темным деревом за окном, тишиной - но тревога, пробужденная вчера, не улеглась.
После вчерашнего разговора я еще не видала Билибина. Каким голосом заговорит он со мною теперь? Прислушиваясь к мелодичному бою часов в гостиной, я ждала обеда. Все мешало мне читать: часы на руке и шаги в коридоре, и отдаленные голоса, - все питало тревогу.
– Обедать пожалуйте!
– сказала, наконец, Людмила Павловна сдержанным, но громким голосом где-то неподалеку от дверей.
В опустелой гостиной сидел кинорежиссер и, не мигая, смотрел в приемник, как в камин.
"Вредоносная деятельность последышей буржуазного эстетства - услышала я, - свивших себе гнездо в кабинетах ленинградского ВТО, была разоблачена полностью".
Рядом со мною спускался по лестнице толстяк-гипертоник. Я увидела, что он вдруг поежился, передернул плечами (словно от холодных капель за шиворотом) и эта судорога невольно передалась и мне. Не знаю, от чего поежился он, а я от слов "свили себе гнездо"... Так и пахнуло на меня тридцать седьмым... Но на ходу я толком не разобрала, кто и где свил себе гнездо на этот раз.
Билибин и Сергей Дмитриевич уже сидели на своих местах. Билибин встал, поздоровался, отодвинул мой стул, сел опять.