Спустя вечность
Шрифт:
Но вернемся к крысе.
Сперва она сидела в клетке. Белая, с красными глазами, большая и жирная. Пока мы сидели к крысе спиной, чай и яблочный штрудель доставляли нам удовольствие. Потом Юнити вынула крысу из клетки, нежно поговорила с ней и пустила ползать по своему телу. Крыса забралась ей на грудь, потом на плечи, обнюхала губы и все лицо. Время от времени Юнити передвигала ее с места на место, нажимала на ее толстый живот, и тогда крыса пищала…
Юнити хорошо говорила по-немецки, но с заметным английским акцентом. Она часто повторяла: «Ich liebe den F"urer!» [32] Достав увеличенную фотографию Гитлера, она долго смотрела на нее своими блеклыми голубыми глазами. Нам казалось, что у этой, с виду бесчувственной женщины, была в жизни одналюбовь —
32
Я люблю фюрера! (нем.).
Я не провожу никаких извращенных параллелей. Как бы там ни было, она оказалась в числе многих женщин, которые в пору величия фюрера не устояли перед его показным обаянием. Но из-за ее происхождения ей и ее семье пришлось дорого заплатить за это.
А мои приятели, Герберт и Франц, еще какое-то время косо смотрели друг на друга, безрезультатно пытаясь завести роман с мисс Митфорд. Постепенно они успокоились, и все пошло своим чередом, пока судьба не развела нас всех в разные стороны. Франц погиб на Балканах, Герберт жив до сих пор, по-моему мы с ним единственные из Штурм 8, кто остался в живых. Каждое Рождество мы обмениваемся короткими приветствиями. Мы и без слов знаем, что большая часть жизни уже прожита, но каждому определен его срок.
Осенью 1934 года я начал заниматься в Академии художеств у Улафа Гулбранссона. Там был еще один норвежец, Коре Грувен из Трондхейма. Стоя у мольберта в своем рабочем халате, он приветствовал меня легкой улыбкой. Он был приверженцем учения Дюбвада Брохманна, упрямым индивидуалистом, и ему не нравилась моя эсэсовская форма. Тем не менее, позже мы с ним стали близкими друзьями, несмотря на мою форму.
И раз уж я заговорил об этом, скажу в последний раз.
Учась в Академии я вскоре понял, что художник и эсэсовская форма несовместимы, форма и деятельность противоречили друг другу. Со временем я на это насмотрелся, и в тот день, когда я вышел из партии и вернул форму и все мое военное снаряжение в контору унтер-штурмфюрера Вайгерта, я испытал огромное облегчение. Я по-хорошему расстался с Вайгертом и со всеми своими товарищами, которые, безусловно, считали немного странным, что в их ряды залетела заморская птица. Мое особое мнение и намеки были не в счет, ведь я был иностранец. Надо сказать, что среди этих парней было мало культурных людей, или хотя бы интересующихся политикой. Им нравилось маршировать, чувствовать себя членами некоего единого братства, говорить о спорте и выпивать вместе по кружке пива. Я много раз думал о них, совсем молодых и постарше, которые через несколько лет угодили в водоворот гитлеровской войны. Они безрассудно носили камни на сооружение Рейха, и оказались под ними, когда он рухнул.
Улаф — все звали его просто Улаф в этой стране, где люди обращались друг к другу на «вы», прибавляя к фамилии титул «доктор», «господин», или «фрау». Его не называли даже профессором, несмотря на то что в Академии художеств это было его почетное звание. Улаф был очень популярен как учитель, хотя и далек от того, что принято подразумевать под словами «выдающийся педагог». Как известно, Улаф прежде всего был график, хотя вел также и класс живописи. Здесь никто не рисовал, все только писали, и, к сожалению, не думаю, что среди его учеников было много одаренных. Лично у меня сложилось именно такое впечатление. Может быть, сказывалось веяние времени. Гитлер и официозный стиль не очень вдохновляли молодые дарования.
Когда Улаф осматривал выставленные работы, он всегда говорил, и очень верно: «Главное, уловить характерные черты модели». Иногда он немного поправлял форму или цвет, мне он нарисовал в верхнем углу холста маленькую головку — свой слегка карикатурный портрет, чтобы я иногда поглядывал на него. Сколько раз мне хотелось вырезать эту головку и увезти с собой!
Улаф не был колористом, но тех немногих теплых и холодных тонов, которые контрастировали друг с другом на его блестящих портретах, было совершенно достаточно. Он редко писал маслом, чаще темперой или акварелью, а также брал карандаш, уголь, мел, тушь, сангину или смешивал все это, как ему хотелось. У него в Академии была своя мастерская и свои модели. Она была очень большая, шесть метров в высоту, но уютно обставлена мебелью в стиле бидермейер, и еще там был диван с красной обивкой.
После своего пребывания в Берлине и Нюрнберге, я на поезде приехал в Мюнхен, города я совершенно не знал. На вокзале я попросил, чтобы меня отвезли в самый скромный отель, а меня привезли в отель «Четыре времени года» — один из самых дорогих в городе. Это выяснилось на другой день, когда я позвонил Дагни и сообщил о своем приезде. Она дала мне адрес более подходящего отеля и просила приехать на поезде в Тегернезее, когда я устроюсь.
Прием, оказанный мне Улафом и Дагни в Шерерхофе — одно из самых дорогих воспоминаний той мюнхенской поры. На вокзале в Тегернзее меня встречал юный сын Улафа с огромным сенбернаром, Улаф Андреас, которого мы звали Малыш Улаф. Старый дом Шерерхоф, стоящий на вершине холма, являл собой сказочное зрелище: вытянутый в длину, двухэтажный, ему было пять сотен лет, и он был срублен из толстейших бревен. Тут все было похоже на Норвегию, даже лиственный лес среди южно-немецкого горного ландшафта и баварских озер.
День выдался теплый, на Улафе был только зеленый передник, прикрывавший самое необходимое, да и то не очень. Он был совершенно такой, каким я его запомнил, когда он в моем детстве приезжал к нам в Нёрхолм. Невысокий, загорелый и сильный, с бритой головой, он напоминал одного из Репинских казаков. И был совершенной противоположностью своей изящной и хрупкой жены Дагни, одетой в простое деревенское платье. Это была моя первая встреча с ними в их доме, но далеко не последняя. Живя в Мюнхене, я часто приезжал в Шерерхоф, и до и после войны, я чувствовал, что мне рады в этом самом норвежском доме Верхней Баварии.
Сам о том не подозревая, я приехал к Улафу в очень непростое для него время. И дело не в том, что после гитлеровского переворота его, в числе многих других, перестали ценить как художникаи объявили, что у него дурной вкус. Нет, его уважали и чтили все, даже Геббельс, — но не все было благополучно с его политическими взглядами, а это было уже опасно. Однажды он поместил в «Симплициссимусе» сделанный им рисунок Гитлера. Летом 1933 года этот рисунок был извлечен из небытия, и после статьи в газете «Фолькишер Беобахтер» выставка Улафа в «St"atische Gallerie» [33] была закрыта.
33
Государственная галерея (нем.).
Я приехал через год после этого, но его влиятельным друзьям все еще приходилось тратить много усилий, убеждая партийное начальство в том, что Улаф всегда был аполитичен и рисовал карикатуры на всех подряд, у кого были подходящие для этого лица. В конце концов об этом доложили Гитлеру, который махнул на все рукой со словами: «Он художник, и рисует он хорошо».
Но Улаф угодил между двух огней.
Из своего изгнания в Праге его старый коллега по «Симплициссимусу» Томас Теодор Хайне по непонятной причине сообщил, что Улаф Гулбранссон якобы донес на него гестапо, в результате чего Хайне пришлось бежать. Обвинение такого доброго и прямолинейного человека, как Улаф, не лезло ни в какие ворота.
Хайне располагал также письмом, датированным 1933 годом, в котором Улаф, отправив свою карикатуру в редакцию журнала, описывает лицо Гитлера и его политику в крайне нелестных выражениях. И профессору Гулбранссону было очень важно, чтобы этот доносчик был разоблачен. Суть в том, что Хайне подделал год. Письмо было написано не в 1933, а в 1930 году, когда еще существовала свобода слова!
Мне это рассказали, когда я был учеником Улафа. И когда я сегодня читаю забавную, но вместе с тем очень непредвзятую и глубокую книгу Дагни «Das Olaf Gullbransson Buch», я нахожу в ней неопровержимые доказательства против Хайне. Однако яд его лжи уже успел сделать свое дело. Улаф попал в предатели, и от друзей в эмиграции он стал получать письма, в которых они отказывали ему в своей дружбе и доверии. Люди, которых Улаф любил, возвращали ему его необыкновенно остроумную автобиографию — «Это случилось однажды», которая как раз тогда вышла в свет, им потребовались годы, чтобы понять что к чему.