Спутники
Шрифт:
Глава пятая
С востока на запад
Вспоминая свои первые рейсы, люди санитарного поезда удивлялись: как они не понимали тогда самых простых вещей. Для чего, например, они занавешивали окна вагонов, когда поезд, незамаскированный, стоял на открытой платформе, издалека видный немецким бомбардировщикам? Почему поезд представлялся наиболее надежным убежищем, а люди, отправившиеся с носилками в город, казались отчаянными храбрецами, идущими на верную гибель? На самом деле под открытым небом было гораздо меньше шансов погибнуть. Но люди поняли все это позже, когда фронт остался далеко позади. Поняв, посмеивались над своей неопытностью.
– Вообразите! – говорил доктор Супругов Юлии Дмитриевне, с которой был разговорчивее, чем с другими. –
Фаина сердилась: до каких пор этот человек будет пережевывать свою жвачку? Но она молчала, потому что у нее были виды на Супругова…
Фаина жила теперь в одном купе с Юлией Дмитриевной. Собственно, ей полагалось бы жить с Ольгой Михайловной, военфельдшером: у старшей сестры и военфельдшера были почти одинаковые функции в поезде. Ольга Михайловна работала в вагонах для тяжелораненых, Фаина – в вагоне для легкораненых, а обязанности у них были почти одни и те же. И жить бы им следовало вместе, но они не сошлись характерами. Ольга Михайловна, скромная, простенькая и прямолинейная, невзлюбила шумную Фаину. Поведение Фаины, откровенно льнущей к мужчинам, казалось Ольге Михайловне развратным. И она, сама того не желая, придиралась к Фаине и не прощала ей ни малейшего промаха. На утренних совещаниях-десятиминутках, где собирался весь медицинский персонал, Ольга Михайловна никогда не упускала случая кольнуть Фаину этими промахами. Все это были мелочи: то двое трахеотомиков из Фаининого вагона нарушили запрет и пошли прогуливаться по поезду; то больной, которому была предписана диета, по недосмотру санитарки съел пирог с капустой, купленный к тому же у бабы на станции. У Ольги Михайловны повышался и звенел голос, когда она выводила на чистую воду эти безобразия, а Фаина багровела и бурно дышала, но оправдываться ей было трудно: действительно, трахеотомики шлялись по вагонам, действительно, лейтенант из пятого вагона объелся пирогом и его потом рвало, и действительно, за все это отвечала Фаина. Ольге Михайловне хорошо: у нее в кригерах всего сто десять раненых – и каких? Почти все лежачие, ампутанты: лежат, бедняги, на своих подвесных койках с детскими сеточками и больше помалкивают. И полная гарантия, что никто не нарушит правил внутреннего распорядка, не пойдет разгуливать по вагонам, не вылезет в кальсонах на стоянке покупать пироги и самогон…
А у нее, Фаины, в каждый груженый рейс около трехсот человек под надзором. Как кончается обед и начинаются процедуры – массажи, местные ванны, электризация – с ума можно сойти; до ночи бегают, высунувши языки, санитарки и сестры, и больше всех Фаина. Пойди укарауль каждого, чтоб не съел чего лишнего! И это же не паралитики какие-нибудь, господи боже мой! Это здоровенные парни, которых немножко повредило в бою, которым жить хочется. Сначала, пока очень больно, они кряхтят и стонут и боятся – не останутся ли калеками, непригодными к работе, а чуть-чуть полегчает – они принимаются рассказывать веселые истории из своей жизни, любезничать с санитарками, петь песни, им уже опять море по колено, хоть сейчас снова в бой… Скажешь им: «Товарищи, вам вреден самогон!» – они смеются: «Самогон-то? Ого! Вот посмотрите, выпьем по сто граммов – всю хворобу как рукой снимет!» И что им на это ответить? Они правы – снимет…
Таков русский человек; Фаина, русская женщина, понимает его… «Не знаешь жизни, дорогая, – думала она, молча слушая Ольгу Михайловну. – Тебе это все еще представляется по трогательным картинкам: раненый лежит и шепчет: „Сестрица! Водицы! Испить…“ А ты над ним тихим ангелом склоняешься… Нет, душка, может случиться и так, что тебе в физиономию мензуркой с лекарством запустят, потому народ горячий, нервный, смерть в глаза повидал; а ты утрись да смолчи, да принеси ему лекарство снова, да уговори выпить – на то ты и сестра милосердия, а покуда ты с ним канителишься – у тебя, глядишь, другие раненые пошли прогуливаться по вагонам».
Фаина не высказывала этих мыслей вслух: есть положение Главного санитарного управления, есть инструкции РЭП – распределительно-эвакуационного пункта, есть правила внутреннего распорядка, есть в поезде начальник и комиссар, – она, Фаина, человек маленький, ей нечего соваться со своими поправками…
Неожиданно Фаина нашла поддержку в Юлии Дмитриевне.
– Из военфельдшера не будет большого толка, – сказала однажды Юлия Дмитриевна.
Фаина вся зажглась:
– Почему вы так думаете?
– Она живет в мелочах. Мелочи занимают все ее мысли. Ей некогда подумать о главном.
Фаина удивилась:
– Юлия Дмитриевна, я извиняюсь, но вы тоже живете в мелочах…
– Я обязана делать это, – возразила Юлия Дмитриевна, – потому что в хирургии самое ничтожное упущение может повлечь за собой тяжелые осложнения для больного. Но наряду с этим медик должен обладать смелостью и способностью игнорировать безобидную деталь. Военфельдшер добросовестна, и не больше. Из нее выработается со временем средний медик для малоинтересных больных. Она будет хорошо лечить от гриппа и чесотки. Она не для науки, а для повседневной лекарской практики.
– А я? – спросила Фаина.
Юлия Дмитриевна критически осмотрела ее – от завитых волос до стоптанных модельных туфель.
– Вы могли бы быть для науки. В вас чувствуется размах. Вы могли бы быть для науки, если бы меньше отвлекались от своей деятельности.
Фаина вздохнула и обняла Юлию Дмитриевну. Хотела поцеловать, но передумала.
– Вы прямо до ужаса правы, – сказала Фаина.
И когда сестрам, живущим в штабном вагоне, пришлось потесниться, чтобы освободить купе под канцелярию, как-то само собой получилось, что Юлия Дмитриевна по доброй воле переселилась к Фаине, и Фаина была этому искренне рада.
Теперь санитарный поезд уже не ходил на передовую линию. Для фронта были определены особые поезда – «летучки», состоявшие из нескольких вагонов. Поезда более усложненного типа, так называемые «временные военно-санитарные», эвакуировали раненых из прифронтовых госпиталей в ближний тыл. И уже специальные тыловые поезда перевозили раненых в глубокий тыл, часто за многие тысячи километров от поля боя.
Тот санитарный поезд, о котором рассказывается в этой повести, был в новой классификации типичным тыловым поездом. Для фронта он был слишком громоздок, слишком уязвим, слишком дорого стоил. Это был передвижной госпиталь, комфортабельный и вылощенный. После первых двух боевых рейсов – в Псков и Тихвин – его закрепили за тылом.
Некоторые работники поезда приняли эту перемену с удовольствием: мирные люди, они тяжело переносили опасности фронта. Необходимость под обстрелом сохранять спокойствие и работать стоила им большого нервного напряжения. Другие отнеслись к перемене равнодушно.
Но были люди, которых перевод в тыл огорчил, разочаровал, почти обидел.
Огорчился Низвецкий. Разочаровалась Юлия Дмитриевна. Обиделась Фаина.
Отношение Данилова к переводу в тыл было двойственное.
С одной стороны, он уже полюбил свой поезд и с каждым днем привязывался к нему все крепче и ревнивее. В глубине души он был доволен, что красавец-поезд уведен из-под неприятельских бомб. С другой стороны, ему было неприятно находиться вдали от фронта и на такой маленькой, казалось ему, работе. Иногда, подобно Сухоедову, он думал, что его обошли; тогда он раздражался, мысленно поносил Потапенку, пославшего его на эту работу, и санитарки пугались его мрачного взгляда. Он брал себя в руки, раздражение проходило, а спустя некоторое время возвращалось опять.
Немцев уже отогнали от Москвы. Ленинград выстоял первую страшную зиму. Началась весна. Данилов напряженно ожидал, как развернутся события летом. Немцы предприняли новое наступление и стали пробиваться на Кубань, на Кавказ. И Данилов испытывал жгучее чувство ярости и бессилия.
«Затянись потуже, – советовал он себе, трезвея. – Без тебя там не справятся?..»
Он послал рапорт в РЭП, прося отпустить его в действующую армию. Ответа он не получил. Послал личное письмо Потапенке – тоже никакого ответа. Написал в ЦК партии, в военный отдел.