Среди красных вождей том 2
Шрифт:
Зная хорошо немецкий язык и Германию, он предложил Красину перебраться тайно в Германию и, пользуясь там личными знакомствами исподволь завести торговые сношения с Германией. Красин одобрил эту авантюрную идею. Но для осуществления ее требовалось согласие других и, между прочим, самого Ленина, который встретил этот проект крайне отрицательно, подозревая в нем какие то тайные меньшевицкие махинации. С большим трудом удалось Красину разубедить note 36 Ленина и получить его согласие… В конце концов Красин наладил это дело так, что Копп был присоединен к одной из партий немецких военнопленных, возвращающихся на родину, в качестве германского солдата (конечно, переодетый в германскую форму), что было нетрудно устроить, так как Копп в совершенстве владел немецким языком. В Москве в то время находилось отделение германского "Совета солдат и рабочих", которое по рекомендации Красина выдало Коппу соответствующее удостоверение,
Note36
369
Когда я был в Москве, от Коппа получалисьизредка письма, но никаких серьезных дел у него не налаживалось. Тем не менее, он стал на виду. А после того, как во всей Европе начался поворот в сторону установления мирных отношений с советами, Копп, хотя и не был аккредитован в Германии советским правительством, стал по существу торгпредом, развивая значительные операции, о которых ниже.
По дороге из Берлина Копп заехал в Копенгаген, где в то время находился в качестве члена делегации Красина Литвинов, которого англичане не впустили в Англию, несмотря на очень благожелательное отношение Ллойд Джорджа к советской России. И вот здесь, в Копенгагене, Копп и Литвинов очень сошлись note 37 и их дружба, основанная, надо полагать, на принципе "рыбак рыбака видит издалека", с годами, кажется, все растет и крепнет.
Note37
370
Трудно было узнать в этом растолстевшем,с солидным брюшком, очень тщательно одетом господине, того Коппа, которого я некогда под расписку принимал от немецкого конвойного солдата в виде оборванного русского военнопленного, робкого и угодливого, старавшегося со всеми ладить… Теперь он чувствовал себя уже на твердой дороге, он уже угодил начальству, и в самом тоне его, в манере держать себя и говорить, появились столь несвойственная ему раньше вескость и солидность, часто и легко переходящие в хамство и наглость, свойства, которыми отличается и Литвинов.
На другой день после приезда Коппа — это было в воскресенье — в пять часов утра в дверь моей комнаты раздался энергичный и настойчивый тревожный стук. Я еще спал, так как накануне работал до поздней ночи. Накинув на себя кое-что, я бросился к двери, полный тревоги: так стучат только при пожаре или вообще при исключительных обстоятельствах. На мой вопрос "кто там?" голос из-за двери торопливо и тревожно ответил мне:
— Это я, Георгий Александрович… Седельников… с экстренным поручением от Чичерина и Лежавы…
С Тимофеем Ивановичем Седельниковым (Недавно я из газет узнал, что он скончался — Автор.) я познакомился в Москве, когда собирался в Ревель.Онзанимал в Наркомвнешторге какую то фантастическую должность, честь изобретения которой всецело принадлежит "гениальности" Лежавы, этого «без пяти минут note 38 государственного деятеля», — он был "организатором Наркомвнешторга". Дело в том, что Лежава за короткое время своего пребывания во главе комиссариата, успел настолько запутать все дела и внести во все такую дезорганизацию, что для приведения их в порядок он не нашел ничего лучшего, как учредить эту, не только бесполезную, но даже приносившую вред, должность, на которую пригласил Седельникова, человека более, чем ограниченного по уму, нервно-невменяемого, не имевшего никаких организаторских способностей, но зато поистине гениального путаника, крайне самоуверенного и напористого. Часто бывая перед отъездом в Ревел в Наркомвнешторге, я видел Седельникова "на работе": он ко всем лез со своими нелепыми указаниями, на всех кричал, всем что то объяснял, сам путался и путал других, окончательно сбивая всех с толку… Он был членом первой Государственной Думы, казак, примкнувший к фракции трудовиков, крайний толстовец, но понимавший Толстого по своему, как не снилось и самому Толстому. Однако, он был глубоко и ригористически честный и бескорыстный человек, совершенно и до святости чуждый микроба стяжания.
Note38
371
Он вошел или, вернее, влетел ко мне запыхавшись, точно проделал весь свой путь от Москвы в Ревель бегом. Он привез мне письмо от Чичерина и Лежавы. Оба они писали, что по полученным ими точным сведениям, Балахович, стянув и увеличив свои банды, движется вперед с намерением перерезать железнодорожный путь, соединяющей Эстонию с Россией, а потому требовали, чтобы ревельское
Note39
372
Было воскресенье, банк был закрыт… Между тем, Седельников, не по разуму решительный и глубоко истерический, настаивал на том, что он сейчас же "выворотит наизнанку" весь эстонский государственный банк, вынет золото и увезет его. А золота в банке было на двадцать миллионов рублей. Я позвал к себе Коппа, остановившегося в том же "Золотом Льве", сообщил ему о распоряжении Чичерина и Лежавы и высказал свои соображения. Копп согласился со мной и мы решили немедленно же отправиться к Гуковскому, чтобы сообщить ему эту новость и принять решение совместно. По случаю воскресенья Гуковский был за городом на даче, где жилаего семья. Мы отправились туда втроем.
Само собою, я был категорически против принятия упомянутых мер, которые могли бы только вызвать ненужные и вредные панику и толки… Мне удалось убедить и Гуковского. И немедленно же по возвращении в город, я бросился к прямому проводу, вызвал сперва Лежаву, а потом и Чичерина… Оба эти сановника note 40 пребывали в панике… Обычная московско-советская картина… Я с трудом успокоил их обоих, заверив, что о движении Балаховича, скитающегося и прячущегося почти в полном одиночестве, нет никаких сведений, и потому нельзя поднимать шум и вносить в общественное мнение тревогу, что нам совсем не на руку…
Note40
373
Уж не знаю, как и от кого, но в "Петербургской Гостинице" уже ходили всевозможные слухи, укладывались чемоданы и пр. — все то, что мне приходилось уже несколько раз описывать выше. Я успокоил эти тревоги. Но на мое горе Седельников, испросив по прямому проводу разрешение у Лежавы, остался на неопределенное время в Ревеле и, по экспансивности своей бурной натуры и по усердию не по разуму, вмешался в наши внутренние дела, обостряя и без того тяжелые отношения между мною и Гуковским. Но об этом ниже…
В скором времени, по моему требованию, Линдман представил окончательный счет по экспедиции товаров, требуя около четырех с половиною миллионов эстонских марок. Я поручил Ногину проверить этот счет не только формально, но и по существу.
Делаю необходимую оговорку. Конечно,я не собираюсь говорить во всех деталях о подвигах Гуковского, я привожу подробности лишь некоторых типичных дел, чтобы по ним дать читателю представление о том, как расхищались (а, возможно, и сейчас расхищаются) народные средства. Представленная Линдманом в окончательный расчет фактура, касалась, главным образом, экспедиции закупленных Гуковским селедок. Они оказались частью совершенно гнилыми, частью протухшими, проржавевшими и т. под.(не будучи специалистом и позабыв уже многое, не могу точно указать note 41 всех недостатков этого залежалого, многолетнего товара). Селедки были укупорены частью в рассохшиеся, частью прогнившие и полопавшиеся бочки, почему из значительного числа их вытек рассол и товар, говоря языком рыбаков, нуждался в "переработке и обработке", т. е., попросту говоря, в фальсификации с целью сбыть негодные в общем к употреблению селедки. Этой операцией, по указанно Гуковского, и был занят Линдман (кстати, принимавши какое то участие и в поставке, кажется, в качестве посредника), причем "работа" эта производилась почему то в Нарве, куда для надзора за ней и был Гуковским командирован покойный Маковецкий. Но Маковецкий был честный человек, и все попытки Линдмана "заинтересовать" его в этом деле не увенчались успехом. Маковецкий вел учет работам и материалу, затраченному на них, т. е., соли, лесным материалам, гвоздям и пр. Поэтому для окончательной проверки счетов Линдмана, я передал всю эту отчетность Маковецкому, который, сверив все статьи представленного счета со своими записями, точно установил, что Линдману, вместо четырех с лишним миллионов, причитается всего немного более восьмисот тысяч эстонских марок.
Note41
374