Срыв
Шрифт:
…Юрка лежал на крыльце клуба. Крыльцо было под навесом, и здесь частенько сидели мужички, парни. Раздавливали бутылочку, курили. И сейчас вокруг валялись поллитровки, пустые пачки сигарет, целлофановые мешочки… Лицо Юрки было коричневым, почти черным. «Током, что ли?» – подумал Николай Михайлович, останавливаясь, сливаясь с полукружьем людей, огибающих крыльцо.
– Вот так от спиртяги сгорают, – словно отвечая Елтышеву, произнес один из мужичков.
– Н-да-а, – унылый вздох, – а молодой ведь еще.
Елтышева удивило поведение окружающих – стояли и смотрели на труп как на что-то обычное.
– Звонить надо, – выдавил Николай Михайлович, оглядываясь, – заявить, что так…
– Да звонили, – ответил управляющий. – Сказали: хотите – везите сами на вскрытие, а нет – так и нет. Свидетельство о смерти вон Ирина составит.
– А чего вскрывать? – сказал тот же, что словно ответил Елтышеву. – Сгорел от спирта, и всё. Меру не знал.
Начался вялый спор, везти ли Юрку в город на вскрытие или нет. Поглядывали вопросительно на вдову, но та отвечала на эти взгляды такими же вопросительными взглядами.
– Да нет, ну как, вы что? – очнулся Николай Михайлович от какого-то сонного оцепенения. – Нужно отвезти, пусть выяснят причину. Отравление вдруг, еще что… – Подошел к управляющему. – Вы власть здесь или нет?.. Средневековье какое-то!
– У меня машины нет, – быстро отрезал управляющий, – а они не хотят высылать. Говорят, чтоб сами…
Очень быстро Елтышев пожалел, что ввязался в это дело, проявил инициативу: оказалось, что везти Юрку, кроме него, некому. В деревне не было ни одной служебной машины. Сопровождать вызвался участковый; быстро составил протокол, побежал надевать форму.
Николай Михайлович наверняка отказался бы, но тут заплакала Людмила, стала просить, подталкивала к нему детей, чтоб тоже просили; казалось, теперь им очень важно это вскрытие, оно способно вернуть им мужа и отца… Тихо ругаясь, Елтышев подогнал к клубу машину, на заднем сиденье расстелили чье-то одеяло, еле-еле уместили окоченевшее тело. Хорошо, что в полусидячем положении окоченел… Николай Михайлович в эти минуты превратился в милиционера, не раз ворочающего мертвых, и это помогло запихнуть Юрку. Остальные, включая и участкового, помогали осторожно, брезгливо.
«Ну вот делать мне больше нечего! А обратно его как?.. Или в городе хоронить? Отвезу – и всё, и хрен больше…» И в то же время Елтышев чувствовал свою вину – не вину, но причастность к тому, что так с Юркой случилось: в последние недели они часто выпивали вместе; Николай Михайлович ложился спать, а Юрка наверняка шел искать нового собутыльника, глотал всякую гадость и вот сгорел.
«Слава богу, не при мне случилось, – тут же накатывало облегчение, – а то бы сейчас… что споил… Юрка, Юрка. – Елтышев глянул в зеркало заднего вида и чуть было не потерял управление „москвичом“: мертвый, казалось, следил за ним сквозь неплотно сжатые веки. – Надо лицо накрыть… И салон потом вымыть как следует». Притопил педаль газа.
…А через два дня он снова мчался по этой дороге. На заднем сиденье постанывала
На тетку Татьяну Юркина смерть произвела неожиданно сильное впечатление. Она оживилась, стала подвижней, разговорчивей. Часто перечисляла:
– В тот год Виталька Потапов помер, еще тридцати не было. Олежку, Санаевой сына, родной дядя убил. Но Олежка оторва был, всё тащил подряд… Этот, Глушков, допился… Мрут и мрут, мрут и мрут… В войну с нашего Муранова семнадцать мужиков погибло, вон памятник стоит возле клуба. Семнадцать фамилий там… Но то война, пулеметы, танки, а тут, если посчитать, за последних пять лет больше наберется… И что ж это – это ведь все так перемрут, переубивают друг дружку.
– Ну ладно вам тоску нагонять! – не выдержал как-то Николай Михайлович. – Мозгов просто нет, вот и мрут.
– Так ведь сколько же можно? Так ведь все…
– Не все. Есть и настоящие. Не все же пьют сутками… Есть хозяйственные.
– Ну и хозяйственные тоже страдают, – не сдавалась тетка. – Олежка этот, Санаев-то, почитай все дворы облазил. У одного – одно, у другого – другое. Продавал в городе, а то и тут прямо – ходил предлагал. И забрался к дядьке своёму, а тот кроликов держал. Ну и вилами напырнул. По темноте-то и не видал, что племяш его это. Может, просто напугать хотел, а пробил там что-то важное. И скорой не дождались. И всё: в одной семье и тебе мертвец, и этот, зэк… Семь лет ему дали, Борису-то, он и не выгораживался: убил, виноват… А как выйдет, дружки Олежкины, люди слыхали, клятву дали, тоже его… Если доживут сами.
Вскоре тетке надоело разговаривать с родней, она стала уходить к другим старухам. Возвращаясь, долго копалась в комоде, перебирала свою одежду, что-то шептала Валентине. Та возмущенно-слезно перебивала:
– Ну хватит вам! Перестаньте.
– Нет, ты послушай, – упорно скрипела тетка, – я хочу, чтоб по-человечески было. Прожила как-то восемьдесят годов, не хуже других прожила, а теперь помереть надо тоже… В землю лечь не собакой…
– Переста-аньте. Какой собакой… Вы видите, какая у нас ситуация? И вы еще…
– Э-эх, Валя, досказать-то дай. – И старуха снова переходила на шепот; до Елтышева долетали лишь отдельные фразы: – Вот тут во что одеть… Я с Георгивной и Ниной Семеновой… Обмоют, соберут… Скоро уже, Валенька…
Она говорила это не раз и не два, повторяла, будто боялась, что племянница что-то забудет, не выполнит.
После этих наставлений ложилась на свою кровать и лежала сутками, мешая Валентине готовить еду, мыть посуду, Николаю Михайловичу – просто быть на кухне. При лежащем человеке – постоянно как связанный. Ее лежание выдавливало Елтышева или во двор, или в соседнюю комнату…
Но, полежав и, видимо, не дождавшись смерти, старуха поднималась, снова собиралась к своим Георгивне и Нине Семеновой, потом снова перебирала вещи в комоде, рвала нервы Валентине шепотом.
Николая Михайловича бесили эти ее попытки умереть – она будто играла в изматывающую не ее саму, а окружающих игру. Или скорее не играла ни во что, а просто мучила их, в общем-то, ни с того ни с сего к ней вселившихся, стеснивших, раздражающих, на год вогнавших ее в угол между буфетом и печкой. Вот не выдержала и – начала…