Stabat Mater
Шрифт:
Я спускаюсь к нему по лестнице и вижу, что Марек тоже плачет. Услышав мои шаги, он поспешно промокает глаза бумажным платочком и в него же сморкается. Потом, повернувшись ко мне, начинает торопливо объясняться:
– Плохо все вышло, ох как плохо, падре! Бардзо жве! Я хотел пшичастич маленьку пани Зосю. А другая девочка так болела, так стонала. Потом перестала, слушала, как я молился с Зосей… И когда я дал Зосе Корпус Кристи [12] , та девочка так смотрела на меня… И сам не вем почшему, я тоже дал ей Корпус Кристи… Я не хотел ничшего плохого… А потом пшибежала эта пани и напала на меня, як на врага… Я вем, что не должен так…
12
Корпус
– Постойте, – говорю я как можно мягче, – все эти родители… Они измучены своей бедой, нервы у них – на пределе. Не принимайте эту выходку на свой счет. В конце концов, ничего страшного не случилось.
– Ничшего страшного? – горько усмехается Марек. – То не страшно, что бедная женшчина стала кшичач на меня. То страшно, что мы враги. Я ей – як антихрист, и мое пшичастие – як отрава. Почшему так? Зачшем такая злоба? Мы с вами уже десяч веков враги! Кому от того хорошо?..
Он отворачивается, машет рукой, начинает спускаться к выходу. Но на середине лестницы останавливается, оборачивается.
– Я хочу пшиходич к Зосе, – твердо говорит он. – Я должен помогач ей…
– Конечно, ваше преподобие. Кто может вам это запретить!
– Добже, падре, – кивает Марек. – Благослови вас Бог!
Я смотрю ему вслед и думаю, что теперь придется перевести Леру в другую палату. Или Зосю. А то вдруг Тамара опять столкнется с ксендзом, и случится что-нибудь безобразное… Но почему? Почему из-за этого безумия надо разлучать подружившихся девочек?
Чувствую, что мне надо на воздух. Тем более с улицы в вестибюль веет теплом первого солнечного дня, а из витражной розетки над главным входом торчит плотный столб цветных лучей и упирается в ступени. Через распахнутые двери видно, как от мокрого, нагретого солнцем крыльца поднимается прозрачный пар и медленно втягивается в вестибюль. Мимо поста охраны спускаюсь вниз, вдыхаю ожившие весенние запахи… Должно быть, это какой-то древний стойкий инстинкт – пережив зиму, чувствовать облегчение и надежду…
В голове начинает прокручиваться разговор с Зориным, но какими-то обрывками: Вероника, чудо, деньги, предательство, отчаяние, чудо, Вероника… Но привести мысли в порядок я не успеваю, потому что вижу стоящих сбоку от крыльца Ивана Николаевича и с ним – Веронику. На плечи Вероники поверх медицинской робы накинут черный пуховик. Иван Николаевич – в своем обычном сером пальто, но вокруг шеи намотан неожиданно яркий рыжий шарф толстой вязки. Оба курят. Меня они замечают одновременно. Вероника быстро отводит взгляд, а Иван Николаевич растерянно, но все же приветливо улыбается. Наверное, мне не стоит к ним подходить, но перебороть себя я не могу. К Веронике после того, что я узнал о ней, меня тянет как магнитом. Да и Иван Николаевич, запросто стоящий у главного входа в рыжем шарфе и с сигаретой, по-школярски спрятанной в кулаке, – это тоже сродни чуду!
– Добрый день, – подойдя, говорю я в пространство между ними.
Стараюсь не смотреть на Веронику. Ее диплом психолога, о котором упоминал Зорин… Он, конечно, не говорит об особой проницательности, но навык чтения по лицам у нее наверняка есть, и мой пристальный взгляд даст ей понять, что я знаю ее тайну.
– И вам здравствуйте, – сухо отвечает Вероника.
А Иван Николаевич несколько раз мелко кивает… Даже человек, совсем не умеющий читать по лицам, сразу смог бы догадаться о его крайнем смущении. Он быстро подносит ко рту сигарету, но не затягивается, а только пыхает, выпуская клуб дыма.
– Иван Николаевич, вы курите? Вот не знал… – Конечно, не стоило это говорить при Веронике, однако я тоже
– А я еще и сам не знаю, – простодушно отвечает он, пожав плечами.
– Это как?
– Да так вот… Курю первый раз в жизни.
Краем глаза вижу, что Вероника внимательно наблюдает за нашим растерянным диалогом.
– Ага, – с усмешкой говорит она, – ваш Иван Николаевич попал под мое дурное влияние.
Эта язвительная реплика дает мне право открыто взглянуть на Веронику. Я на голову выше, и, может быть, поэтому ее темные глаза смотрят снизу вверх с таким откровенным вызовом… Само собой, ей неуютно сейчас: мы с Иваном Николаевичем оба видели ее выходку в храме. Но, с другой стороны, что-то между ними успело произойти. И сейчас я чувствую себя здесь неуместным, влезающим в чужие отношения… Но все же зачем-то я ведь подошел…
– Вероника, – просто говорю я, – мне нужно с вами поговорить. Пожалуйста, найдите время…
Уже поворачиваюсь, чтобы уйти, и вдруг слышу негромкий упрямый голос:
– А вы говорите сейчас.
– Но я бы хотел…
– Ничего, – все так же резко произносит она, – от Ивана Николаевича у меня нет секретов.
Вот как? Совсем интересно!
– Ладно… – Я смотрю на Ивана Николаевича, но он быстро отводит взгляд, как человек, уличенный в чем-то нехорошем. – Ладно. Только давайте отойдем куда-нибудь. Здесь я отчего-то чувствую себя как школьник на перемене. А школьник в подряснике – это странно.
Вероника окидывает меня уже не таким колючим взглядом:
– Замерзнете…
– Ничего, безрукавка у меня шерстяная, подрясник суконный. В нашем храме всегда холодно, я привык утепляться… Да и на улице сегодня – благодать!
– Да-да, первый весенний день, – торопливо поддакивает Иван Николаевич. – Отец Глеб… Если вы хотите… Если нужно… Я уйду…
Мне неприятно, что его робость порой похожа на подобострастие. Пожалуй, это единственное, что меня в нем всерьез раздражает.
– Нет, не уходите, – говорю я, глядя на Веронику.
Она показывает в сторону елок:
– Тут есть поляна с беседкой. Мы с детьми туда выходим, если тепло.
Не дожидаясь нашего согласия, Вероника поворачивается и идет к еловому частоколу. Теперь я замечаю там, между темными лапами, вход на узкую тропку. Пропускаю вперед Ивана Николаевича, и мы идем гуськом. Причем он почему-то закладывает руки за спину и низко опускает голову, становясь похожим на щуплого, сгорбленного арестанта в длиннополом пальто и в этом нелепом чужом рыжем шарфе. Его затылок с короткой щетиной волос виднеется между шарфом и вязаной шапочкой, дополняя арестантский образ. Кажется, Иван Николаевич зачем-то постригся почти под ноль…
В ельнике студеный воздух окутывает нас, пробирается под одежду, щекочет ноздри. Здесь сумрачно, пахнет мокрой землей. Серые чешуйчатые стволы елок – голые, только высоко вверху начинается зелень. Под деревьями и на тропинке еще лежит снег, усыпанный бурой хвоей и шишками. Но через пару минут мы выходим на широкую, залитую солнцем прогалину, уже совсем свободную от снега, покрытую грязно-желтой, взъерошенной прошлогодней травой. Дальний край прогалины заваливается вниз крутым склоном, так что елки, растущие там, не загораживают панораму города с его угловатыми рябыми многоэтажками, выгнувшимися хребтами дорожных развязок, полосатыми трубами котельных и плавной излучиной реки – еще затянутой льдом, но уже блестящей полосками открытой воды вдоль бетонных берегов… В центре поляны стоит шестиугольная беседка с шатровой крышей – когда-то белая, а сейчас облупившаяся и посеревшая, но все же не слившаяся с городским пейзажем и выглядящая на фоне города странно – как потрепанная, ободранная машина времени, залетевшая сюда из другого, усадебного, века… Пока мы идем к беседке, я думаю о неизвестных людях, когда-то гулявших по этой поляне, сидевших в этой беседке и видевших перед собой совсем другую панораму, от которой сейчас осталась только река. Как бы они удивились, поняв, что их мир стал неузнаваемым всего за сотню лет!..