Стадия серых карликов
Шрифт:
Требовательно заворчал телефон, замигал злым красным глазком. Прямая связь с шефом. В руках у миссис Пакулефф объявилась белая сумка, оттуда она вытащила пачку бумаг, похожих на листовки, и он понял, что терять больше нельзя ни секунды, побежал вниз, на улицу.
Миссис Пакулефф не швырнула щедро свои листовки в толпу, нет, она выбирала из нее будущих своих гостей и родственников так, словно принимала их на работу. Ее толкали со всех сторон, пытались выхватить пачку приглашений из рук, а она вглядывалась в лица сквозь контактные линзы… Когда Даниэль ввинтился в людскую массу, оказался рядом с тещей, она стойко отбивалась от притязаний коррупционера, надеявшегося избежать депортации в Соединенные Штаты Сибири. Кандидат в родственники пришел в бешенство и тянулся волосатой пятерней не столько к пачке приглашений,
— Го-го-господа демон-демон-демон-странцы! — закричал Даниэль, страшно волнуясь и заикаясь, потому что на спецкурсе русского языка у него был первым учителем бывший заика, скрывший от начальства, что он когда-то заикался, и это вот в такие ответственные и неподходящие моменты давало о себе знать. — Миссис Пакулефф имела неправильно оформить инвитейшн-приглашения. Они недействительны!
— Врешь, чекист! Свободу миссис Пакулефф! Свободу! Долой пятый пункт! Долой! Свободу!
— Тише! Я второй секретарь посольства Даниэль Гринспен, — у него скулы сводило от проклятого заикания, и тут какая-то добрая душа заскандировала ему на выручку: — Дэ-ни, Дэ-ни, Дэ-ни…
Это дало возможность заронить в толпу искорку доверия к своей особе. Он показал самодельное приглашение, спросил, где здесь печать, вспомнив, к счастью, что здесь печать, особенно круглая да еще с гербом — совершенно бесспорный аргумент.
— Нашлепала, понимаете, на кухонном компьютере… Вот вы, господин прибалт, — он ткнул пальцем в университетский кемелек, — составьте список родственников с адресами и оставьте швейцару…
— На американском ясыке?
— Давайте и на американском, — махнул он рукой и потащил тещу, как нашкодившую школьницу, к подъезду. Та, чуя неладное, не очень сопротивлялась, но, оказавшись внутри посольства, стала вырывать руку из цепкой клешни зятя и что-то кричать. Ее лишали возможности процветать на ниве международной общественной деятельности. Тогда Даниэль сгреб тещу в охапку и швырнул на несколько ступенек вверх. Она умудрилась закричать что-то несуразное и лягнула разбушевавшегося зятя в низ живота. Пришлось ловить тещу за ногу.
Не будем интриговать читателя: мистер Даниэль Гринспен пришел в себя, когда Элизабет изловчилась укусить его за руку. Находясь в фазе «кошмар в кошмаре», он сбросил жену с кровати на пол, потом Лиз показалось, что супруг почему-то вознамерился зашвырнуть ее на бельевой шкаф. Первая попытка была неудачной, она двинула его ногой, однако он был упрям, пришлось увертываться от него, кружиться на паркете в коротенькой розовой сорочке на голой попе и дрыгать в воздухе ногами. Она не была бы женщиной, если бы не подумала в такой драматический момент о том, что достаточно пикантно выглядит, и что Гарри она бы тут понравилась.
— Вот уж кому надо менять мышление, так это тебе, — сказала она раздраженно, когда он открыл глаза и в них мелькнула тень сознания и некоторого понимания, что он на рассвете принялся вытворять.
В Москве сейчас запросто меняют мышление, думала она, принимая ванну. Наверное, его дают в продовольственных спецзаказах по талонам или же предварительно записываются на очередь, затем, как здесь положено, ждут открытку с вызовом. Может, в каком-нибудь малом предприятии поменять бедному Дэни мышление? Нельзя же дальше с таким жить, может, здесь за валюту меняют мышление вообще без всякой очереди, просто явочным порядком?
Глава двадцать четвертая
Иван Где-то в эту ночь совсем не спал. Не пил. И не писал. Его мучили угрызения совести.
Времена наступили не стихотворные, совсем не лирические — кому нужно косноязычное юродство про березки, заполонившие некогда веками плодоносившие земли, заразившее, как гонконгский грипп, сотни, тысячи умиляющихся пиитов, вообразивших в сорном дереве символ Отечества? Кого не раздражали рифмованные мемуары о тяжелом детстве, кому не приелись натужные и фальшивые ахи да вздохи, кого волновали свободные от мысли и чувства стихи, когда каждый день стали печататься статьи, от которых в жилах запекалась кровь? Поэзия ушла с переднего края, не вдохновение, а факт стал порождать чувство, вместо эмоций — жесткий,
Нормальные люди не грешат стихами. Только что делать человеку, у которого не стихи, а поэзия, который ничего толком не может, кроме как копаться в душах, прежде всего в своей, мочалить в ней жилы, харкать кровью, а не чернилами? Как быть тому, кому на роду написано, быть может, самим Саваофом, мимо которого на бесконечном транспортере выдают «на гора» души младенцев, и он, Бог, вдруг ткнет перстом в сторону какого-нибудь бедолаги и мстительно, словно пытаясь воздать ему за грехи всего неразумного человечества, изречет:
— Быть тебе русским писателем… Хе-хе…
А Ивану досталось что-нибудь от Бога? Да, к большому несчастью, да, он об этом догадывался, и друзья-поэты догадывались. Благодаря Божьей искре ему прощались и жуткие пьянки-гулянки, и неразборчивость в дамах, и откровеннейшая халтура ради заработка, не стихи, а стыдоба, плакатные сонеты, празднично-торжественные виньетки. Этим жанром он овладел не хуже иных руководителей литературного процесса, создавал им настоящую конкуренцию, по три-четыре стишка, бывало, тискивал в разных органах к одному празднику! Писал он их, что называется, левой ногой, нередко на похмелье, а чаще всего перед загулом, накануне которого и в ходе которого полагалось нагрешить. Нагрешить, чтоб потом каяться — свежести в них особенной не требовалось, напротив, в стишки превосходно ложились банальности и штампы, и чем больше в них влезало большевистского пафоса и всевозможной декоративной мишуры, тем лучше. (Тем они становились проходимее — достоинство, известное лишь литературам социалистического реализма.) И все это плавало у него в розовом сиропчике ну прямо-таки пионерского наива. Иногда, от остервенения при такой работе, сочинял акростихи, конечно, не такую шизуху, как, например, «Сталин в сердце», а что-нибудь попроще: «На опохмел души», «Привет от Вани», «Стихи, сочиненные Иудой», «За рублики, за рублики», «Сам пью, сам гуляю», пока бдительные читатели не разоблачили его, и несколько лет он вообще не печатался.
Искры, доставшейся ему от Бога, он боялся как огня — парадоксально, но это так: всю жизнь Иван боролся со своим талантом, зная, что живет не в свое время. Что он чужак, что талант — своего рода белые перья на вороне, тогда как подавляющее большинство вокруг черным-черных, не совестливых, а нахальных, не честных, а вороватых, не благородных, а подлых. И все эти так называемые «отдельные личности» были на самом деле типическими в типических обстоятельствах — такое определение когда-то втемяшили ему в голову литинститутские профессора.
Поэты подразделяются на две главные категории: тех, кто просит, предлагает или настаивает на том, чтобы его стихи послушали, и на тех, кого просят почитать. Иван относился ко второй категории, поскольку стихов своих, вернее, поэзии в них, он и побаивался. Когда же читал, то только из сокровенных, не предназначенных для печати, написанных не для гонорара, а из невозможности их не написать.
О чем сокровенное? О себе, о своей душе, о том, что в каждом из нас все меньше и меньше остается самих себя. О неотвратимости расплаты за содеянное из трусости, в силу инстинкта самосохранения. О том, что этот инстинкт больше всего о себе дает знать, когда вокруг все разрушается и уничтожается, особенно душа, человеческое в человеке. О том, что он и его поколение никогда не будут свободны. Да, о свободе, о чем же еще… Формула насчет осознанной необходимости у него вызывала то неистовство, то грустную улыбку — потерянного человека улыбку. Осознать необходимость — экая проблема! Самые свободные люди, конечно же, в нашем любимом Отечестве — везде у нас сплошные необходимости, осознанные всеми. И самые свободные из всех свободных — в наших нескончаемых очередях. Наши магазины — это храмы и дворцы такой свободы. И присутственные места, и очередь за жильем, и за местом в детский сад тоже ведь атрибуты такой свободы, поскольку все в этих очередях стоят не просто так, а по причине, увы, осознанной необходимости терпеть, ждать, надеяться. Это в лучшем случае, а в худшем — унижаться, подличать, предавать…