Стадия серых карликов
Шрифт:
С невиданным мастерством он привлек сюда не только Ньютона, но и для придания уровня образованности и культуры, а также большей проходимости в редакциях, Эйнштейна с Эйзенштейном, Мейерхольда и попавшегося непонятным образом под руку какого-то Маргулиса. Приплел сюда последние, еще свежие, совсем с пылу-жару, решения и постановления партии и правительства. В комплексной трактовке всех подробностей встречи с бордюрным камнем и всех последующих событий он поднялся здесь прямо-таки до эпико-политических высот. И, конечно же, самое решающее значение в поэме имел человеческий фактор.
Причем для его творчества было абсолютно безразлично, где и в каком состоянии находится хозяин необыкновенного дарования в момент литературного
А тут еще чтение нынешних еженедельников придало рядовому генералиссимусу немало храбрости, хотя в пафосе он с ними сильно расходился, что же касается беспардонности, то это ему было ни к чему — своей с избытком. И что же? Да вот, пожалуйста: последние семьдесят лет он уподобил в своем сочинении неприглядной ночи — Варфоломея подлиннее, но с ножами не короче…
Аэроплан Леонидович не без умысла взял направление на тему ножей, и когда из нее выбрался, то его резвые мысли и вовсе понеслись кубарем, все равно что свора сцепившихся собак — грызнули попутно застой достижений научно-технической революции, гавкнули в сторону невредимой, целиком и полностью, продовольственной проблемы, облаяли крупным оптом полторы дюжины миллионов бюрократов, не считая резерва кадров на выдвижение, и совершенно невероятным кульбитом притормозили у идеала. Поскольку поэмщик или поэмер, кому как нравится, так пусть и называет, провозгласил ножевилку символом переустройства мира вообще и перестройки СССР, в частности. В эпоху энтээра не столько бытие определяет пресловутое сознание, сколько ноу хау да струмент! О-хо-хо-о…
(Читатель, может быть, задумался: а кому, собственно, принадлежит «О-хо-хо-о…»? Великому Дедке Московского посада, кому же еще… Публикатор.)
Разграфоманившись во всю свою чудовищную мощь, подбадривая себя как шпорами, давно вышедшим из моды кличем «даешь!», Аэроплан Леонидович крушил топорной рифмой налево и направо, спуску никому не давал — мешал с грязью, окунал в дерьмо, но при этом имея в виду метафору очищения и получая от такого процесса великое творческое и общественно-политическое наслаждение.
В соответствии с последними историческими речами Аэроплан Леонидович утверждал, что все зависит от скорости, в ней, скорости, вся собака как бы и зарыта. Во-первых, в скорости неповоротливого мышления, которое надо убыстрять в направлении обновления или хотя бы для убыстрения прохождения бумаг от нижестоящих к вышестоящим и наоборот. Во-вторых, следовало бы повальным образом убыстрить ускорение земного тяготения и вообще всю гравитацию, какая где еще имеется, поднапрячь, побойчей раскрутить земной шар для всемерного скорейшего приближения светлого будущего. В свободное время, предпраздничные и праздничные дни, и это немаловажно, земной шар он требовал притормаживать, убавляя напряг на остаток гравитации, но тем самым удлиняя советскому человеческому фактору и всему прогрессивному человечеству удовольствие согласно лозунгу «Все для человека, все во имя человека!»
— Ай да Арька, ай да молодец! — перемежал восклицаниями рядовой генералиссимус чтение собственного сочинения вслух и с максимальным выражением, безжалостно хлопал себя по ляжкам в особенно удачных ударных местах. — Ну, Иван, на этот раз и на этот сюжет держись у меня! Тут-то я твой механизм торможения и сворочу — в дребезг, в пыль, в ничто, а тебя самого — в кювет литературного процесса, без права вхождения в историю! Держись, Ванька!
По пути в издательство Аэроплан Леонидович наслаждался сладостными картинами служебного,
Аэроплан Леонидович, конечно же, человек величайшей принципиальности и неподдельной честности, но душа ведь бывает и у него — отходчивой, размягчаемой, как сухарь, намокающий в стакане горячего индийского чая из праздничного заказа. Увидев, что Иван Где-то готов уже хватать его за штаны или руки, смотря до чего дотянется, Аэроплан Леонидович по доброте душевной едва было не купился на гнилой интеллигентский гуманизм, и, смекнув убыстренным разумом, метнулся за его стол и произнес весомо, не легче, чем с металлическим чугуном в голосе:
— И больше не будешь! Гладиаторы не дружат, особенно идейно-политические, и теперь заместо тебя я с талантами управляться стану. С этого момента я самым форменным демократическим образом отстраняю тебя от службы по талантам и никак больше не задерживаю. Насчет предания суду огласности адвокатство не обещаю… Эй, следующий гений, в порядке живой демократической очереди, заходи!..
И потекли в кабинет потоки гениев, измученные литконсультацией на улице Воровского, в гвардиях и современниках, писах и издатах, не говоря уж о журнальных жертвах, для редакций которых совсем законы еще не писаны. И пехом, и ездом, и летом прибывал автор не только из Москвы. Из-за рубежа попер валом, изо всех стран, какие ни есть под Луной, всех цветов кожи, всех жанров и стилей, без различия пола и возраста. Пожилым и заслуженным — безочередь льготная, им ввиду скорой реальности загробной жизни ждать некогда, а там, кто знает, может даже беззаконных журналов и тех нету.
Рядовой генералиссимус закрыл глаза с удовольствием от результатов своей справедливости — в конце концов, литературная и читательская общественность грянула ему «ура!» Вскоре и лично его обрадовали — преподнесли отпечатанную поэму «Ускоряя ускорение ускорения», в мягком кожаном переплете с золотыми буквами. Он любовно гладил теплый и мягкий переплет, не подозревая, что не переплет оглаживает, а кожаную юбку девицы, прижавшуюся мягким местом к нему в битком набитом вагоне. Воображение рисовало ему красивое, изумительной вязи золотое тиснение: «Аэроплан Около-Бричко. Ускоряя ускорение ускорения. Общественно-политическая и литературно-художественная государственная поэма в стихах. Предисловие генерального прораба № 1…» В таком разрезе ракурса смолкнет любой Иван! Что и говорить, сладко мечталось рядовому генералиссимусу пера, он гордился своим детищем, продолжая с юношеским трепетом ласкать кожаный переплет.
Когда он, отрешась от грез, открыл глаза и стал пробираться к выходу, в полном смысле слова вылезать из скопления разогретых, влажных и благоухающих всяк на свой лад пассажиров, кожаный переплет, естественно, исчез, остался в мечтаниях. Но когда великого автора вытолкнули из вагона под своды вестибюля нужной ему станции, кто-то крепко взял его под руку, утопил локоть в молочной железе и нежно проворковал:
— Папочка, а ты жизнелюб, а ты шутник, шалун ты, папочка!
— Позвольте, кто вы? И что вам надо? — Аэроплан Леонидович прекратил совместное движение, совершил попытку освободиться и обратил свой принципиальный взор на молодую особу, впрочем, довольно симпатичную, вполне похожую на какую-нибудь ихнюю Мерин-лин Бардо, вполне-вполне — и глазки синие, и губки алые, и щечки из нежного и теплого бархата, и волосы льются-искрятся, заканчиваются богатым завитком у роскошной груди, и фигура у нее в самом деле фигура, если бы, если бы не предчувствие, не бдительность, не опаска… Да и технические причины — куда с ними…