Стакан без стенок (сборник)
Шрифт:
Рассвет уже перетекал понемногу в утро. Ночных теней нигде не было видно. Над водохранилищем поднимался небольшими облаками пар.
Петр Иванович вел по высаживающимся со стороны воды плотный пулеметный огонь. Интересно, думал он, как же они сквозь сетку прорвались? Надо было более частую ставить, думал он.
Алёна взяла у Ивана мобильный, сохраненный им без практической цели – в бункере связь не работала.
– Скорая? – переспросила на всякий случай Алёна. – Скорая, нужна такая… специальная машина… Срочно… Пол мужской, сорок три полных…
…Петра Ивановича туго зафиксировали в приспособленной для этого внутренности специальной «скорой», двери захлопнулись, машина тяжело полезла с сырой земли на дорогу. Колеса ее разворотили минную полосу и расплющили несколько
Петру Ивановичу повезло – он уже не видел этого разрушения идеи Дома.
Не видел он и осыпающегося, черт бы взял халтурную молдавскую бригаду, со всех углов и проемов бетона.
Не видел он и ментов, приехавших по звонку врача «скорой» и теперь изумленно разглядывающих селедочные банки и всё остальное вооружение Семенова. «Надо ж столько пневматики и макетов накопить, – завистливо усмехнулся молодой сержант, – целым двором можно в войнушку играть. А в бункере штаб шикарный получится…»
День набирал силу, Дом продолжал рассыпаться, игрушечный арсенал увезла полиция. Алёна вызвала такси и поехала в город, в квартиру на Октябрьском Поле.
Там Семеновы и теперь живут. Алёна мечтает возродить свой СПА-бизнес, в чем мы горячо сочувствуем бедной женщине, довольно она намучилась в проклятом Доме. А Иван, увы, с интересом поглядывает на бритоголовых молодых людей в коротких куртках и высоких ботинках. И не сам по себе этот интерес, естественный для юноши, настораживает, а выражение лица Ивана, когда он смотрит на лево-правых борцов за справедливость: сосредоточенное и закрытое. Генетику-то никто не отменял…
По выходным мать и сын ездят в больницу на Преображенке и гуляют по больничному парку с мужем и отцом.
Петр Иванович Семенов искренне говорит им, что совершенно доволен нынешним своим положением. В больнице он чувствует себя надежно защищенным от любого пламени, которое может, того и гляди, возгореться на воле от любой случайной искры, например от конфликта в метро между болельщиками футбольных команд. А больница стоит за крепким забором, не бетон, конечно, но все же… Поэтому Семенов убедительно просит семью переехать к нему, палата просторная и соседи симпатичные, возражать не будут.
Тут Алёна начинает плакать, Иван отворачивается, и, быстро простившись с больным, они уходят.
Плачет Алёна и по дороге к метро: ей жалко мужа, сына и себя. Пламя вспыхнуло, не дожидаясь искры, и сожгло их прекрасную жизнь. В той жизни ранним весенним утром Петр Иванович Семенов уходил на службу в банк… Все исчезло. Прав был Петя, думает Алёна, разность потенциалов все погубила. Прав был Петя, думает Алёна, и плачет.
Ночь пути
Действие происходит в начале семидесятых.
То есть около сорока лет назад.
Да, жизнь моя теперь измеряется непостижимыми цифрами…
Я служил тогда старшим литсотрудником – были такие должности в наших периодических изданиях – газеты «Гудок», органа Министерства путей сообщения СССР и Центрального комитета профсоюза железнодорожников. Как многие знают, в ней примерно за полвека до меня служили другие молодые люди, ставшие потом советскими литературными классиками, а тогда безвестные приезжие с юга Ильф, Петров, Булгаков, Олеша… Этому их скоплению имелось совсем не метафизическое, а практическое объяснение: могучее транспортное ведомство располагало огромными возможностями, потому в железнодорожную газету брали кого попало, в том числе бесприютных и не совсем пролетарского происхождения южан, в основном веселых и пронырливых, втаскивавших друг друга одесситов – лишь бы могли ловко переписывать произведения рабочих корреспондентов. Будущие гении откровенно халтурили, в чем можно убедиться, обратившись к подшивке газеты за двадцатые годы, но при этом получали вожделенную комнатку-пенал в общежитии (см. «Двенадцать стульев») и приличные, по их меркам, деньги. Так вот, «Гудок» оставался и в мое время удивительной газетой по той же причине, туда по-прежнему брали на работу тех, кого ни в какую уважающую
Впрочем, отвлекся. Старики, стоит им начать что-нибудь вспоминать, обязательно отвлекаются на всякую ерунду, которая им кажется забавной и поучительной, а слушатели томятся, стесняясь перебить или просто встать и уйти.
Так вот: сидел я однажды часа в четыре душного летнего дня в комнате на третьем этаже «Гудка». Нет уже того «Гудка», бизнес-центр с гостиницей на этом месте. Да… В высокое старинное окно шпарило солнце, со двора доносились голоса рабочих, выкатывавших из грузовика огромный рулон бумаги для типографии, располагавшейся с дореволюционных времен в этом же доме, а в соседней комнате коллеги готовились выпивать, оттуда слышен был возбужденный гомон – все заметки в номер сданы, наставала пора ежедневного пьянства. Собрался было и я присоединиться к прочему народу.
Но тут открылась дверь, и вошел незнакомый человек, то, что у нас называлось по-железно-дорожному «товарищ с линии», жалобщик или, наоборот, автор письма-заметки, желающий воспеть успехи родного депо. Тут надо пояснить, что и в те времена не пускали в редакции газет и журналов кого попало, хотя металлодетекторов, конечно, не было. Установили охрану после того, как один непризнанный изобретатель отрезал голову главному редактору технического журнала прямо в кабинете. Буквально ампутировал и вышел со словами «теперь он не будет мешать техническому прогрессу»… Ну, и установили всюду охрану. У нас, в «Гудке», она представляла собой старуху в вохровско-железнодорожном берете, сидевшую у входа в роскошном, но очень драном старинном кресле. Я это кресло уже собирался спереть, а старухе взамен принести обычное, современное, но тут приехали люди и забрали кресло в музей, потому что оказалось, что оно принадлежало тетке Грибоедова. Вот бы я теперь сидел и писал этот рассказ в грибоедовском кресле!..
Опять отвлекся, черт!
В общем, старуха пускала в редакцию вообще-то любого, но с предварительным звонком сотруднику, к которому визитер хотел пройти.
Поэтому я слегка удивился, когда в мою комнату без предупреждения вошел тот человек. Вероятно, подумал я, он заблудился, шел в отдел пропаганды и культуры (был такой, честное слово!), а попал ко мне. Почему культуры или, на худой конец, пропаганды? Потому что человек этот никак не мог быть принят за железнодорожника, а, пожалуй, за провинциального учителя или иного мелкого служащего с гуманитарными наклонностями. Он был высок, худ и сутул, некрасивые даже по тогдашним советским меркам очки кривовато сидели на толстом носу, длинные, уже не по моде, растрепанные волосы не прикрывали порядочную плешь – в общем, не красавец, а явный интеллигент. На взгляд ему можно было дать под шестьдесят. Одет он был так, что я теперь вспомнить никак не могу, да и тогда сразу забыл.
– У вас что? И вообще – вы ко мне? Может, вам в отдел пропаганды надо? У вас какой вопрос, товарищ? И как вас внизу пустили?
Говорил я с ним, признаюсь, по-хамски, поскольку меня, как любого редакционного профессионала, жгла ненависть к графоманам, «чайникам». Нам они были чайниками, а контролирующим партийным инстанциям – трудящимися. И попробуй скажи что-нибудь прямое такому, с общей тетрадкой малограмотных рифм или воспоминаний о том, как он трудился в родной путейской дистанции и был награжден за это знаком «Ударник социалистического соревнования»! Попробуй скажи, что стихи его – вообще не стихи, а мемуары не представляют интереса даже для родственников, скажи даже вежливо и сдержанно – тут же полетит жалоба куда следует. Оттуда могут просто указать главному редактору на высокомерие сотрудников, а могут и самого виноватого вызвать к куратору – вплоть до цековского, с длинным оформлением пропуска во втором подъезде…