Стакан без стенок (сборник)
Шрифт:
Но дело не в этом, а в разборах Андрея.
Независимо от незначительности или удачности очередной «юморески», разбор всегда был по высшему, абсолютно гамбургскому счету, без скидок на жанр и «неопытность». Андрей анализировал полустраничный текст так, будто это был «Улисс» или «Герой нашего времени», он искал – и всегда находил – в нашей более или менее ерунде великие идеи, формальные прозрения, роковые провалы и высокохудожественные победы. Он не говорил с нами на равных – он все время оставался мэтром, но это был разговор более опытного мастера с мастерами же. Если бы кто-то со стороны услышал эти разборы, ему в голову не пришло бы, что речь идет о рассказике для «Труда» или максимум «Московского комсомольца». Уровень серьезности в отношении к тексту был такой, на каком я, увы, не разговаривал с тех пор, не в обиду будь сказано, побывав членом и председателем жюри престижнейших и, к слову, весьма денежных премий. Да и вообще на таком уровне о литературе, на каком говорил о ней Андрей, говорить в литературной, увы, среде теперь даже и не принято… Неловко как-то. Мы ж профессионалы…
Потом мы много лет, весь этот неслабый семинар и его
Есть писатели, из текстов которых я буквально выполз, вылупился. Андрей Кучаев – и как писатель, и даже как «профессионал» – не оказал на меня такого влияния.
Я не могу назвать его своим литературным учителем.
Но никого, кроме него, я не могу назвать своим литературным ВОСПИТАТЕЛЕМ.
Он воспитал во мне отношение к литературе.
В конце концов, получается, он воспитал во мне отношение к жизни.
Потому что никакой другой жизни, кроме литературы, по Кучаеву, не существует.
Я тоже так считаю.
Около полуночи
Осенью 1969 года в тогда еще безнадежно Горьком, почти забывшем свое родовое имя Нижний Новгород, устроили всесоюзный джазовый фестиваль.
Лет пять конца шестидесятых и начала семидесятых по стране катилась волна провинциальных джазовых фестивалей – в Таллине, Днепропетровске, Донецке, Архангельске, Новосибирске, если не ошибаюсь… Все эти мероприятия были чисто комсомольскими и, думаю, вписывались в планы «прогрессивных» деятелей из ЦК ВЛКСМ, даже и не думавших про обновление и либерализацию, но ощущавших необходимость послаблений. В первой половине шестидесятых эти послабления в виде так называемых молодежных кафе, поэтических вечеров и тех же джазовых фестивалей более всего чувствовались в Москве, где вообще бушевал хрущевский либерализм. Однако после разгрома выставки современного искусства в Манеже и воспитательных встреч Никиты Сергеевича с интеллигенцией в стране сильно похолодало, а уж когда с хрущевским «волюнтаризьмом» вообще покончили, подморозило. Москва, как всегда, первой уловила новые веяния – кафе «Молодежное» закрыли, поэтические вечера в Политехническом кончились, джазу отвели резервацию в кафе «Печора», и о фестивалях московской публике пришлось забыть. Однако комсомольские функционеры уже не могли остановиться. Некоторые из них сделали карьеру во времена вольностей и сами подхватили вирус свободы, стали агентами западного влияния в комсомольском стане. Другие трезво осознали, что отнимать у молодежи то, к чему она уже привыкла, трудно и даже опасно, и они, как следует политикам, возглавили то, с чем не могли бороться.
В результате джазовые фестивали, изгнанные из Москвы, расползлись по всему СССР. И тот горьковский фестиваль собрал уже прекрасно организованную всесоюзную публику – не только музыкантов, но и просто фанатиков жанра, прихлебателей и музыкантских друзей, музыковедов и хотя бы понемногу писавших о джазе журналистов, среди которых был и я – постоянный ведущий фестивалей в Днепропетровске и автор нескольких заметок о джазовых событиях. Все мы были знакомы друг с другом, целовались при встрече, как тогда было модно в советском интеллигентском кругу, ночами после концертов и джем-сейшнов неудержимо пили в случайно складывавшихся компаниях по гостиничным номерам, а утром выходили проветриваться на высокий волжский берег и любоваться нижегородским кремлем… Впрочем, насколько помню, старина нас тогда не очень интересовала, гораздо большее внимание привлекал внешний вид съехавшихся из разных городов модников и пижонов, которых среди джазовой аудитории было большинство. Собственно, это была золотая молодежь, наиболее культурная ее часть, интересовавшаяся не только «тряпками и девками», как писал тогда модный поэт, но и музыкой (просачивавшейся сквозь железный занавес на пластинках, вместе с тряпками), жаждавшая «западных» форм общения с себе подобными. А уж «западней», чем джазовый фестиваль, ничего нельзя было придумать – с его отчетливо американским происхождением, битнической, би-боповской окраской, ремарковско-хемингуэевским пьянством и отечественным вольномыслием.
…И стоя эдак рано утром в недосыпе и похмелье над обрывом к великой русской реке, я увидел двух сильно хромых мужчин, тяжело, опираясь на шикарные палки, поднимавшихся к нашей гостинице. Выглядели они потрясающе или «колоссально», как было принято тогда выражаться (и как до сих пор любит выражаться Василий Павлович Аксенов). С ног и до голов это были два идеальных образца наиболее изысканного и престижного тогда в нашем кругу стиля «айви лиг», Ivy League, «Лиги плюща», объединяющей Гарвард, Йель и другие лучшие американские университеты. Сверкали медными пуговицами блейзеры; строгие галстуки в косую полоску были слегка распущены под рубашечными воротниками с пуговичками; тяжелые туфли с выстроченными носами радовали глаз. Стрижены оба были коротко, почти ежиком. Таких безукоризненных джентльменов среди нас было немного, но выглядеть так хотели все.
Немедленно я и познакомился с ними – с художником Юрой Соболевым и барабанщиком Володей Тарасовым. Собственно, Володю я уже отчасти знал, видел и слышал его в деле, на джазовой сцене в составе потрясшего всех с первого появления трио Ганелин – Чекасин – Тарасов, почитал (и по сей день почитаю) музыкантом гениальным, а как удивительно тонкого и мощного интеллектуала узнал позже. А Юру тогда увидел впервые, хотя слышал уже о нем. Причем слышал не только как об интересном художнике, участнике знаменитой манежной выставки. О Нолеве-Соболеве (почти всегда опуская первую часть фамилии) говорили как о гуру, идеологе, влияющем на молодых деятелей неофициальной культуры, теоретике современного искусства и, конечно, блистательном знатоке джаза и коллекционере пластинок… Володя пошел в номер собираться
С того утра моя беседа с Юрой Соболевым, любимым другом и одним из самых умных среди встречавшихся мне людей, длилась с перерывами – иногда долгими, иногда только на краткий сон под утро – тридцать с лишним лет. И в эти годы уместились несколько счастливейших дней, таких дней, которыми окупается вся бессмыслица, тоска и отчаяние жизни.
Не могу вспомнить, при каких именно обстоятельствах Юра предложил мне принять участие в работе над слайд-фильмом об истории отечественного джаза. Произошло это в конце 1985 или в начале 1986 года. Кажется, Юра был у меня дома, сидели, естественно, на кухне, и он рассказывал, что получил заказ от оргкомитета тбилисского джазового фестиваля, который с невероятной, истинно грузинской помпой должен пройти в мае. Создание слайд-фильма обещали оплатить по приличным советским расценкам настоящего кино, и добрый Юра, как я теперь понимаю, просто хотел дать мне заработок – с моей работой сценариста и прибавившимися к ней по ходу дела обязанностями второго режиссера он и сам бы прекрасно справился.
Итак, нам предстояло за три, максимум четыре месяца придумать некий сюжет или хотя бы общую идею, которая могла бы держать, как стержень, историю советского джаза; собрать изобразительный материал – в основном фотографии – и перевести его на слайды; сложить эти слайды в определенные последовательности, как бы смонтировать, выражаясь языком кино; подобрать музыкальные записи, отрывки из джазовых пьес, соответствующие картинкам… Вся эта затея основывалась на использовании импортной, весьма сложной, новой тогда и не очень надежной техники – автоматических слайд-проекторов, программируемых на определенную последовательность демонстрации и позволяющих синхронизировать музыкальное сопровождение. В сущности, это должно было быть как бы кино из сменяющих друг друга стоп-кадров, но сделанное совершенно другой, чем киношная, техникой. В разгар работы, помню, раздраженный какой-то очередной неудачей, я сказал Юре: «Мы делаем нечто вроде подарка Сталину от конфетной фабрики, батальное полотно два на три метра из разноцветных карамелек…» Сказал зло и довольно точно. Юра глянул на меня поверх очков и усмехнулся: «Возможно, Кабак, в этом сущность любого искусства…» Наедине он обычно обращался ко мне этим подростковым прозвищем…
В качестве главного заказчика работы фигурировал какой-то молодой грузин, представлявший республиканский комсомол (имя его я решительно забыл), Юрин поклонник, элегантный красавец, с которым я вскоре познакомился. Конечно, идея пришла не в его комсомольско-предпринимательскую голову, он, как я теперь понимаю, вдохновился прежде всего возможностью контролировать и частично отводить в свой карман приличный денежный поток, который должен был питать проект. Творческий же замысел наверняка возник у Юры, он вполне укладывался в круг тогдашних его интересов к новой технике как средству новой художественной выразительности, а о компьютерах в нашей стране еще только ходили неясные слухи. Но Юра сумел внушить грузинской стороне мысль, что идея исходит из Тбилиси. Он вообще умел свои идеи внедрять в чужую голову так незаметно, что человек проникался уверенностью, будто своим умом дошел до всего.
…Ночь за ночью мы сидели в тесной Юриной комнате на Спартаковской. Постепенно стало ясно, что едва ли не половину слайдов надо будет делать вручную, рисовать, клеить, монтировать коллажи: из одних документальных фотографий связная и хотя бы более или менее художественная история не выстраивалась. А история должна была получиться, как мы надеялись, весьма художественная – достаточно сказать, что у документально-исторического слайд-фильма был вымышленный герой. Вначале он появлялся мальчиком в матроске под первозданный, пред-джазовый рэгтайм, как бы до революции, потом мы всё видели вроде бы его глазами и на фоне его судьбы – возникала в каких-то отвлеченно-мрачных картинках даже тема большого террора. Очень выразительно строилась главка о первом советском теоретике джаза капитане Колбасьеве, сгинувшем, естественно, в сталинской тюрьме, – его фотография размывалась, будто ее пожирал огонь… Всей этой «художественной частью» занимались сам Юра и Галя, беззвучно исчезавшая на какое-то время в кухне и почти незаметно появлявшаяся снова в полутьме комнаты. Свет от сильных настольных ламп падал только на планшет, на котором создавался очередной рукотворный слайд, а вокруг стояла мгла, в которой плавал сизый табачный дым… Среди ночи приезжал Саша Забрин, привозил очередную подборку фотографий из своего архива… Когда силы кончались, садились выпить и чего-нибудь поесть. Поскольку шла лигачевская борьба с пьянством и в магазинах выпивки было не достать, пили самогон, который я привозил в маленькой пластмассовой канистре с Красноармейской улицы – там одна почтенная семья торговала этим продуктом соединения технического гения русских инженеров с интеллигентским инакомыслием… За поздним ужином говорили только о деле, но постепенно, незаметно разговор сворачивал на какую-нибудь общехудожественную проблему. Это было особым и прекрасным качеством всех разговоров, в которых участвовал Юра. Он вообще-то больше молчал, дымил трубкой, поглядывал поверх очков, но именно он поворачивал беседу к важному, фундаментальному, мимо чего мысль обычно проскакивает, как бы оставляя сложное «на потом». Теперь мне кажется, что я понимаю, почему многие зрелые, состоявшиеся люди относились к Юре как к учителю: в беседах с ним окончательно выстраивалось, оформлялось мировоззрение, формулировалось в словах то, что до этого лишь смутно проступало в сознании, казалось само собой разумеющимся, не было отрефлектировано.