Сталинский неонеп
Шрифт:
Осуждая с особым негодованием высказывания Жида о социальном неравенстве в СССР, Фейхтвангер утверждал, что «товарищ строительный рабочий, поднявшийся из шахты метро, действительно чувствует себя равным товарищу народному комиссару» [836]. Его рассказы о «счастливой жизни» советских людей в ряде случаев основывались на наблюдениях над бытом той среды, в которой он вращался,— учёных, писателей, художников, актёров, которых, по его словам, государство «бережёт, балует почётом и высокими окладами» [837]. Однако с такой же непререкаемостью Фейхтвангер уверял, что «больше всех разницу между беспросветным прошлым и счастливым настоящим чувствуют крестьяне», которые имеют обильную еду и «ведут своё сельское хозяйство разумно и с возрастающим успехом» [838].
Такое описание советской действительности,
Повествуя о политическом режиме, Фейхтвангер высказывал неожиданную в устах либерального писателя мысль о том, что «никогда правительство, постоянно подвергающееся нападкам со стороны парламента и печати и зависящее от исхода выборов, не смогло бы заставить население взять на себя тяготы, благодаря которым только и было возможно проведение этого (социалистического.— В. Р.) строительства» [839]. Такое принуждение со стороны бесконтрольного правительства писатель считал полностью оправданным, поскольку «тяготы», по его мнению, остались уже позади, а «большая часть пути к социалистической демократии уже пройдена» [840]. Правда, он называл некоторые «недочёты» и в этой области, выражавшиеся в господстве «стандартизованного оптимизма»: «собрания, политические речи, дискуссии, вечера в клубах — всё это похоже, как две капли воды, друг на друга» [841]. Однако, Фейхтвангер не находил «предосудительным» этот «пресловутый конформизм», равно как и политические запреты, распространявшиеся, по его словам, лишь на высказывания о невозможности победы социализма в одной стране без мировой революции. По всем остальным вопросам, как он заявлял, существует полная свобода критики. Свой рассказ о политическом режиме Фейхтвангер завершал утверждением: хотя средства, применявшиеся Сталиным, «зачастую и были не совсем ясны… Сталин искренен, когда он называет своей конечной целью осуществление социалистической демократии» [842].
Возвращаясь к вопросу о «безвкусно преувеличенном культе Сталина», писатель давал такое объяснение этому «чрезмерному поклонению» и «обожествлению»: советские люди «чувствуют потребность выразить свою благодарность, своё беспредельное восхищение. Они действительно думают, что всем, что они имеют и чем они являются, они обязаны Сталину… Народ должен иметь кого-нибудь, кому он мог бы выражать благодарность за несомненное улучшение своих жизненных условий, и для этой цели он избирает не отвлечённое понятие, не абстрактный „коммунизм“, а конкретного человека — Сталина». К этому писатель присовокуплял излюбленную западными интеллектуалами ссылку на специфические свойства «русской души»: «Русский склонен к преувеличениям, его речь и жесты выражают в некоторой мере превосходную степень, и он радуется, когда он может излить обуревающие его чувства» [843].
Утверждая, что он нигде не находил признаков, указывающих на искусственность любви к Сталину, Фейхтвангер ссылался на то, что в народе якобы ходят сотни «анекдотов» о Сталине, неизменно сводящихся к тому, «как близко он принимает к сердцу судьбу каждого отдельного человека». В подтверждение писатель приводил переданный ему «анекдот» о том, как Сталин «буквально насильно заставил одного чересчур скромного писателя, не заботящегося о себе, переехать в просторную, приличную квартиру». Чтобы читатель не мог подумать, что подобные «анекдоты» спускаются сверху, Фейхтвангер специально подчёркивал, что они «передаются только из уст в уста и лишь в исключительных случаях появляются в печати» [844].
Для доказательства того, что всевластие Сталина благополучно сочетается с демократией, Фейхтвангер приводил «шутливые слова» некоего «советского филолога»: «Чего вы, собственно хотите? Демократия — это господство народа, диктатура — господство одного человека. Но если этот человек является таким идеальным выразителем народа, как у нас, разве тогда демократия и диктатура — не одно и то же?» Комментируя этот верноподданнический (с претензией на некую «смелость» и «оригинальность») софизм, Фейхтвангер замечал, что он «имеет очень серьёзную почву» [845].
Не менее софистический характер носила трактовка
В свою книгу Фейхтвангер включил отдельную главу «Сталин и Троцкий» (к ней примыкает глава «Явное и тайное в процессах троцкистов», анализ которой выходит за рамки проблематики нашей книги). Здесь известный мастер политического портрета выступает в роли жалкого ремесленника, превосходящего своим усердием даже подмастерьев сталинской школы фальсификаций.
Мера «объективности» Фейхтвангера ограничилась тем, что он признавал Троцкого «превосходным писателем» и «хорошим оратором, пожалуй, лучшим из существующих» [847]. Во всём остальном писатель считал неоспоримым политическое и нравственное превосходство Сталина над Троцким. Выражением этого превосходства он называл распоряжение Сталина поместить портрет Троцкого в «Истории гражданской войны» [848], несмотря на то, что книга Троцкого (по-видимому, «Моя жизнь».—В. Р.) «полна ненависти, субъективна от первой до последней страницы, страстно несправедлива по отношению к Сталину» [849].
В трактовке личности и судьбы Троцкого Фейхтвангер исходил из того, что Троцкий, будучи «типичным только-революционером», оказался «ни к чему не пригоден там, где требуется спокойная, упорная, планомерная работа», и к тому же отличался «повышенной требовательностью», которая «сделала из него сварливого доктринёра, стремившегося принести и принесшего несчастья, и это заставило огромные массы забыть его заслуги» [850].
Глава о Сталине и Троцком — яркий пример того, в какой степени публицистическая предвзятость и заданность выводов способны оглуплять даже талантливого художника, берущего на себя роль судьи в современном политическом противоборстве. Вступая в сферу, казалось бы, являющуюся его стихией,— обрисовки и характеристики крупнейших политических фигур своего времени, автор искал объяснение судеб их идей и дела не в исторических обстоятельствах, а в особенностях их характеров (в том виде, как они ему представлялись). «Молниеноснейшим, часто неверным внезапным идеям» Троцкого он противопоставлял «медленные, тщательно продуманные, до основания верные мысли» Сталина. Контрастностью личностных черт и образа мышления Фейхтвангер объяснял и взаимную неприязнь Сталина и Троцкого, добавляя при этом к портрету Троцкого самые непривлекательные мазки: «Разве эта красочность, подвижность, двуличие, надменность, ловкость в Троцком не должны быть Сталину столь же противны, как Троцкому твёрдость и угловатость Сталина?» [851]
Психологическими различиями Фейхтвангер пытался объяснить и смену ролей Троцкого и Сталина в истории. По его словам, Сталин долгое время «оставался в тени рядом со сверкающим, суетливым Троцким… Он упорным трудом завоевал себе популярность, которая другому легко давалась». В силу всё той же «медленности» Сталина «блеск Троцкого, не всегда неподдельный, в продолжении многих лет мешал заметить действительные заслуги Сталина. Но наступило время, когда идеи только-борца Троцкого начали становиться ошибочными и подгнивать; первым это заметил и высказал Сталин» [852].
Не утруждая себя освещением содержания «подгнивающих» идей Троцкого, Фейхтвангер сводил дело к противопоставлению «революционаризма» Троцкого и «прагматизма» Сталина, благодаря которому тот якобы добился победы над своим противником. Однако «Троцкий не хотел признать себя побеждённым. Он выступал с пламенными речами, писал блестящие статьи, брошюры, книги, называя в них сталинскую действительность иллюзией, потому что она не укладывалась в его теории». Когда же «весь мир признал, что социализм в одной стране построен», Троцкий отказался согласиться с этой истиной, «видной каждому ребёнку» [853].