Стальная акула. Немецкая субмарина и ее команда в годы войны. 1939-1945
Шрифт:
К 10:00 небо слегка посветлело. Над горизонтом возник бледный холодный свет и окрасил все вокруг в грязно-серые тона. Море было покрыто хлопьями пены, но она уже не сверкала как снег под солнцем. Даже пена казалась грязной — она напоминала жидкую овсяную кашу. Этот тусклый цвет угнетающе действовал на психику. Он высасывал все силы и все мужество, пока не становилось все равно — жить или умереть. Ближе к полудню появилось солнце — бледный желтый шар, не испускавший лучей.
Сменившись с вахты в полдень, подводники чувствовали себя измотанными и разбитыми. Они завалились на пол в центральном
В четыре часа они снова заступили на вахту, подкрепившись двумя ломтиками консервированного хлеба с тонким слоем масла, и все равно чувствовали себя измотанными и промерзшими насквозь. Им ужасно хотелось спать, а настроение их менялось от полного безразличия до бешеной раздражительности.
На мостике снова было темно. Море бесновалось, как и в прошлую ночь. Стоило только поддаться усталости, как тебя ждал конец — надо было следить за дыханием, ведь если ты забывал вовремя вдохнуть, то вполне мог задохнуться, когда лодку накрывало водой. Вода не уходила целую вечность. И все-таки неповоротливая стальная тюрьма боролась с ревущим морем, словно усталый кит.
Снова ничего не было видно — ни звезды, ни единой звезды. Только белая пена на кипящих волнах, и больше ничего.
Следующий день не принес перемен — ни горячей еды, ни сухой одежды, ни отдыха, один только ледяной холод. На шее у подводников образовались кровавые полосы — когда они втягивали в себя головы, пытаясь спастись от ударов волны и режущего ветра, замерзшие воротники плащей царапали кожу в одном и том же месте. Их руки напоминали красные клешни. Когда подводники, сменившись с вахты, пытались снять с себя одежду, из-под ногтей у них текла кровь, а боль, которую вызывала соль, попавшая в открытую рану, была похожа на удары ножом.
Тайхман посмотрел в сторону кормы и не увидел кильватерной струи. Он взглянул командиру в лицо, и ему показалось, что оно высечено из грубого камня. Это лицо было покрыто солью; глубокие морщины прорезали его. Там, где были глаза, Тайхман увидел два красных круга, словно кто-то забрызгал камень кровью. И вдруг оно словно осыпалось — от одного-единственного вопроса. Спускаясь в лодку, Тайхман повернулся к рулевому и, больше по привычке, чем из любопытства, спросил:
— Ты какой курс держишь?
— Один-шестьдесят, господин мичман.
— Что-что?
— Один-шестьдесят, господин мичман.
— И давно?
— Последние двадцать четыре часа.
— А я думал, что конвой держит курс один-шестнадцать.
— Для меня это новость, господин мичман.
Верный курс был один-шестнадцать.
Командир дал приказ погружаться. Он никого не стал наказывать. Из-за постоянной темноты невозможно было прочитать показания репитера компаса на мостике, да и вообще в такую погоду невозможно было понять, что он показывает, ибо стрелка отклонялась на 50 градусов в обе стороны.
В течение
Первый лейтенант потихоньку поправлялся. Время от времени, когда никто не видел, он изучал пустое место на руке, где до этого был его безымянный палец. Во всем остальном с ним все было в порядке, за исключением того, что он немного похудел. Он хранил свои кольца в нагрудном кармане рубашки. Что он сделал со своим пальцем, никто не знал. Старпом утверждал, что он его заспиртовал. По мнению инженера-механика, он выбросил его в трюм, оттого-то в лодке так ужасно воняло. В любом случае, запах с каждым днем становился все сильней. И неудивительно — они находились в море уже одиннадцать недель.
В сумерках с подлодки заметили одиночное судно. Оно было очень длинным и шло со скоростью 12 узлов. Подойдя ближе, они увидели, что это танкер, шедший порожняком. Судно двигалось противолодочным зигзагом, и Лютке потратил четыре часа, чтобы выйти в положение атаки.
Старпом выстрелил веерным залпом под непривычным курсовым углом — пеленг составлял один-шестьдесят. Две торпеды попали в танкер. Он сбавил ход, но продолжал двигаться.
Через полчаса они всадили в него еще одну торпеду. Танкер слегка осел, но продолжал идти со скоростью 5 узлов.
— Ради бога, прикончите его, — велел командир старпому. — Стреляйте из кормового аппарата.
Танкер получил четыре попадания, но никак не хотел тонуть.
— Его держит на плаву воздух в танках. Потопим его оружейным огнем.
— Так точно, господин капитан-лейтенант.
— Велите зенитному расчету занять свои места. Как бы не прилетела птичка.
— Слушаюсь, господин капитан-лейтенант.
Мюллер уже вернулся в строй. Два моряка, которых смыло за борт, принадлежали к орудийному расчету. Их место заняли Штолленберг и один из матросов-торпедистов.
При первом же выстреле пушка взорвалась. Мюллер стоял на одном из деревянных стульев на мостике. Железным обломком пушки ему снесло голову. Из шеи фонтаном хлынула кровь и залила весь мостик. Тела Мюллера и четырех моряков орудийного расчета бросили за борт. Штолленберга и помощника боцмана спустили на канатах в центральный пост. Танкер начал отстреливаться из двух своих пушек. Лютке приказал погружаться.
Правая нога Штолленберга превратилась в кровавую массу — кость была раздроблена, а коленная чашечка исчезла. Старпом сказал, что ногу придется ампутировать.
Его положили на стол в кубрике старшин — это был самый длинный стол на лодке. На бедро наложили жгут; Витгенберг крепко держал ногу, а Тайхман пилил кость. Штолленберг сказал, что не чувствует боли, что вообще ничего не чувствует. Старпом сказал, что почувствует позже, и наложил зажимы на сосуды. Командира сумели убедить ненадолго всплыть. Моряки выбросили ногу Штолленберга за борт и набрали три ведра морской воды. Вся она была вылита на обрубок ноги. Винклер сказал, что для обеззараживания ран нет ничего лучше морской воды. Потом обрубок забинтовали, а Штолленберга уложили на койку в каюте старших офицеров.