Стамбульский экспресс
Шрифт:
— Wasser, [17] — прошептал доктор Циннер.
— Что вы хотите? — Она наклонилась над ним, вглядываясь в его лицо. — Позвать кого-нибудь?
Он не слышал.
— Хотите попить?
Он не замечал ее и все время повторял: «Wasser». Она знала, что он в бреду, но нервы ее уже не выдерживали, и она сердилась на то, что он не в состоянии отвечать ей.
— Ну ладно, тогда лежите здесь. Я сделала все, что могу, это уж точно.
Она отползла от него как можно дальше и попыталась заснуть, но стены сарая дрожали, и это не давало ей спать. Стоны ветра обостряли ее одиночество, и она подползла обратно к доктору Циннеру, чтобы найти утешение вблизи живого существа.
17
Воды (нем.)
— Wasser, —
Она дотронулась рукой до его лица и удивилась, какой горячей и сухой была его кожа. «Наверное, он хочет воды», — подумала она и с минуту размышляла, где взять воды, пока не сообразила, что вода падала с неба вокруг нее и нагромождалась сугробами у стен сарая. У нее возникло неясное сомнение: можно ли давать воду людям с высокой температурой? Но когда она вспомнила, какая сухая у него кожа, жалость взяла верх.
Хотя вокруг Корал всюду была вода, быстро достать ее оказалось нелегко. Ей пришлось зажечь два жгута и, пока они горели, вылезти из норы, устроенной среди мешков. Она смело открыла дверь. Теперь она отчасти желала, чтобы их обнаружили, но ночь была темная и вокруг никого не было видно. Она набрала горсть снега, вернулась в сарай и закрыла дверь; когда она закрывала ее, сквозняк задул ее факел.
Она окликнула доктора Циннера, но он не ответил, и она испугалась при мысли, что он, возможно, уже умер. Закрывая одной рукой лицо, она шагнула вперед, но натолкнулась на стену. Она помедлила один миг, но тут же обрадовалась, услышав какое-то движение, и пошла в ту сторону, но снова наткнулась на стену. Все больше пугаясь, она подумала: «Наверное, это шевелилась крыса». Снег у нее в руке уже начал таять. Она опять окликнула доктора, и на этот раз он ответил шепотом. Она отпрянула — он оказался совсем близко от нее — и, протянув руку в сторону, сразу же нащупала баррикаду из мешков. Она засмеялась, но тут же приказала себе: «Не впадай в истерику. Все лежит на тебе» — и попыталась утешиться, уверяя себя, что впервые исполняет главную роль, доступную только для звезды, но в темноте и без аплодисментов играть с блеском было нелегко.
Пока Корал искала нору среди мешков, большая часть снега растаяла или просыпалась, но она прижала остатки к губам доктора. Видимо, ему от этого полегчало. Он лежал тихо и очень спокойно, пока снег на его губах таял и просачивался в рот сквозь зубы.
Она зажгла жгут бумаги, чтобы посмотреть на его лицо, и удивилась, какой у него осмысленный взгляд. Она заговорила с ним, но он был поглощен своими мыслями и не ответил.
Циннер серьезно обдумал свое положение, смысл своей второй неудачи. Он знал, что умирает; он пришел в чувство из-за прикосновения холодного снега к языку и после минутного замешательства вспомнил все. По источнику боли он мог определить, куда попала пуля, понимал, что его лихорадит и что у него смертельное внутреннее кровотечение. На миг он подумал, что его долг — смахнуть снег с губ, но потом понял: нет у него никакого долга, кроме как перед самим собой.
Когда девушка зажгла жгут, он думал: «Грюнлиху удалось бежать». Его забавляла мысль о том, как тяжело будет сбежавшему христианину вымолить прощение за его, доктора, смерть. Он усмехнулся. Но потом его христианское воспитание взяло верх над иронией, и он начал вспоминать события последних нескольких дней, стараясь определить, в чем ошибся и почему другим повезло. Он видел, как экспресс, в котором они ехали, несется, словно ракета, рассекающая темное небо. Его обхаживали с любой хитростью, на какую только были способны, пробуя и то и другое, балансируя то в одном, то в другом направлении. Тут надо было обладать чутьем. Быть очень уступчивым, ко всему приспосабливаться. Снег на губах совсем растаял и уже не облегчал его страданий. Прежде чем жгут догорел до конца, взор его затуманился и большой сарай с кучей мешков погрузился во тьму. Он не сознавал, что находится в сарае; ему казалось, будто его покинули, а сарай исчезал у него на глазах. Сознание его помутилось, и он стал падать в бесконечность, задыхаясь, с продуваемой сквозняком пустотой в голове и в груди, потому что он не мог удержать равновесие — под ногами у него был то корабль, то комета, то земной шар или всего лишь скорый поезд из Остенде в Стамбул. Его отец и мать склоняли над ним морщинистые худые лица, они следовали за ним в небеса, мимо стремительно несущихся звезд, и говорили, как они счастливы и полны благодарности, — ведь он совершил все возможное и остался верным своему делу. Он задыхался и не мог ничего сказать в ответ, его тянуло вниз земное притяжение, причиняя невыносимую боль. Он хотел сказать им, что верность была его проклятием, что необходимо менять свой путь. Но пока он падал и падал в страшных мучениях, ему пришлось выслушивать их лицемерные утешения.
В сарае невозможно было понять, насколько уже стемнело; когда Корал зажгла спичку и посмотрела на часы, она огорчилась, как медленно течет время. Спичек оставалось мало, и она не решилась зажечь вторую. Она раздумывала, не выйти ли ей из сарая и не сдаться ли, — ведь у нее теперь уже не было надежды снова увидеть Майетта. Возвратись сюда, он сделал больше, чем можно было от него ожидать; вряд ли он мог вернуться еще раз. Но ее пугал внешний мир, она боялась не солдат — ее страшили агенты по найму, длинные лестницы, квартирные хозяйки. Она боялась возвращаться к прежней жизни. Пока она лежала рядом с доктором Циннером, в ней сохранялось нечто от Майетта — память, которая их объединяла. «Конечно, я могу написать ему, — говорила она себе, — но, возможно, пройдут месяцы, прежде чем он вернется в Лондон». Ей трудно было предположить, что он сохранит прежние чувства и желания, раз ее нет рядом с ним. Она знала также, что может настоять на их встрече, когда он вернется в Лондон. Он поймет, что обязан, по крайней мере, пригласить ее на завтрак. Но «я не гонюсь за его деньгами» — эти слова она вслух прошептала в темном сарае, лежа возле умирающего. Одиночество, сознание того, что по какой-то причине, один бог знает почему, она полюбила Майетта, на мгновение вызвало в ней чувство протеста: «Почему бы и нет? Почему бы мне не написать ему? Может быть, это будет ему приятно? Может быть, я все еще желанна, а если нет, то почему бы мне не побороться за него? Я устала быть примерной, совершать правильные поступки». Ее мысли были очень близки к мыслям доктора Циннера, когда она воскликнула про себя, что все это ни к чему.
Но Корал слишком хорошо знала, что таков был ее характер, такой она родилась и должна примириться с этим. Ока была неумелой и в других делах: непреклонная там, где следовало быть мягкой, уступчивая, когда надо быть твердой. Даже теперь она не могла долго думать с завистью и восхищением о том, как это Грюнлих умудрился умчаться отсюда на машине во тьму, сидя рядом с Майеттом. Ее мысли с упрямым упорством возвращались к Майетту, такому, каким она видела его в последний раз, когда он сидел в вагоне-ресторане, поглаживая пальцами золотой портсигар. Но она ни на минуту не забывала, что Майетт не обладает теми качествами, которые оправдывали бы ее преданность. Такой уж она была от природы, а он был добр к ней. У нее мелькнула мысль, что и доктор Циннер был такой же, как она, слишком правдивый с людьми. Сквозь тьму она слышала его тяжелое дыхание и снова думала без горечи и осуждения: «Такое ничем не окупится».
Развилка дорог вынырнула перед фарами. Шофер поколебался на мгновение дольше, чем было нужно, и повернул руль так резко, что машину понесло юзом на двух колесах. Йозеф Грюнлих перелетел с одного конца сиденья на другой, охнув от страха. Он не решался открыть глаза до тех пор, пока все четыре колеса не коснулись земли. Они съехали с главного шоссе, и машина запрыгала по колеям проселочной дороги; под ослепительным светом деревья с наливающимися почками казались вырезанными из картона. Майетт, перегнувшись назад с переднего сиденья, объяснил:
— Он хочет быть подальше от Суботицы и переехать железную дорогу по переходу для скота. Так что держитесь покрепче.
Деревья исчезли, и они вдруг с ревом съехали под уклон среди пустого, покрытого снегом поля. Скот превратил дорогу в месиво грязи, но сейчас эта грязь подмерзла. Вдруг снизу их осветили два красных фонаря, кусочек рельсов заблестел изумрудными каплями. Огни заметались, то отступая, то приближаясь, раздался чей-то голос.
— Прорвемся через них? — невозмутимо спросил шофер; нога его готова была нажать на акселератор.
— Нет, нет! — воскликнул Майетт.
У него не было причины нарываться на неприятности из-за чужого человека. Он увидел солдат с фонарями. В серых шинелях, с револьверами. Машина остановилась между ними, перескочив через первый рельс и застыв в наклонном положении, словно вытащенная на берег лодка. Один из солдат сказал что-то, и шофер перевел его слова на немецкий.
— Он хочет проверить наши документы.
Йозеф Грюнлих спокойно откинулся на подушки, скрестив ноги. Одной рукой он лениво играл серебряной цепочкой. Когда один из солдат поймал его взгляд, он слегка улыбнулся и кивнул ему; любой бы принял его за богатого и общительного дельца, путешествующего в сопровождении секретаря. Майетт же волновался, уткнувшись в воротник шубы, он вспоминал возглас той женщины: «Проклятые жиды!», взгляд часового, наглость чиновника. Вот именно в таких забытых богом местах, среди скованных морозом полей и тощего скота еще была сильна та древняя ненависть, которую мир постепенно изживал. Солдат направил свет фонаря ему в лицо и нетерпеливо и презрительно повторил свой приказ. Майетт вынул паспорт, солдат взял его и, держа вверх ногами, внимательно рассмотрел льва и единорога, затем произнес по-немецки единственное знакомое ему слово: