Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера
Шрифт:
Внутри классов были четко распределены дополнительные обязанности «консультантов» по математике, физике и т. д. Лучшие ученики помогали доучиваться тем, кто был слабее или же пропустил особенно длинный период учебы. Наши спортсмены вкладывали также много сил в то, чтобы подтянуть отстающих, и, когда на обязательном первомайском параде всех школ мы медленно чеканили шаг под дробь наших барабанов под красным советским, но также польским красно-белым знаменами, нас провожал вдоль улиц уважительный шепот: «Поляки идут!» Школа № 2 стала для нас не просто местом обучения, а школой жизни и самоорганизации, линией обороны того, что было «нашим» в чуждом нам мире.
Во второй год моего пребывания в школе, в седьмом классе нашей десятилетки, меня избрали старостой класса. Я принял «пост» с угрюмым чувством осознания этой ответственности и очень по-взрослому
В существующих условиях многие преподаватели создавали свои оригинальные курсы, а в них немало нового – как в тематике, так и в формах обучения. Как результат, такие лекции часто казались свежими и увлекательными. Были учителя, которые с удовольствием экспериментировали, что нас вдохновляло. Нам задавали много работы на дом, и эти задания выполнялись с особо сильной отдачей, часто в полутьме, при нефтяных лампах-коптилках: в большинстве домов Старого города не было электричества. В случае необходимости наши консультанты – лучшие ученики по определенной дисциплине – ходили на дом к тем, кому была нужна репетиторская помощь, подтягивая тех, у кого возникли трудности. Я сам был консультантом по географии и истории, а на следующий год – по алгебре и физике. (Мой личный интерес колебался в то время между физикой и историей.) Хотя это был ранний этап познания, наше консультирование было не только выполнением обязанностей, но иногда реально определяло судьбу. Среди немногих биографий моих соучеников, которые я отследил годами позже, многие продолжили во «взрослой жизни» путь, начатый в школе № 2. Многие также начали читать «серьезную», то есть классическую, литературу, что давало как познание языков (польского и русского), так и немало в общем образовании. В результате трудных переговоров пани Гликсмановой мы уже с седьмого класса (и с особого разрешения) начали посещать областную библиотеку-читальню, открытую только для взрослых и чиновных. Там удержали «предвоенный» состав книг, так как их не выдавали на руки и этим спасли от грабежа.
Мы взрослели еще в одном смысле. Наши девочки становились девушками, в то время как мальчики отставали. Кое у кого из наших одноклассниц появились ухажеры, чаще всего из старших классов. В некоторых случаях (особенно среди воспитанников нового польского детдома, которые приходили к нам учиться) это были первые неуклюжие любовные отношения. Другие одноклассники, еще не вошедшие в пору серьезных сексуальных отношений, присматривались как будто бы со стороны и с удивлением к этому новому цветению подруг по классу.
«Трудности» с «местным населением» продолжались до конца нашего пребывания в Самарканде. Жесткостью отпора мы приучили местных хулиганов не нападать на школу, но все знали, что к концу дня учебы мы пойдем домой, то есть окажемся вне защитных стен нашего здания. Поэтому мы выработали методы самообороны. Когда на пути из школы на нас нападали, мы мигом становились в каре – девочки в середину, мальчики вокруг – и кулаками пробивались к центру города, где было больше света, а также иногда встречались милиционеры, которые могли прекратить драку. Понятие «каре» я усвоил из описания в книге Евгения Тарле о старой гвардии Наполеона, пробивающейся через российские отряды во время знаменитого отступления из Москвы в 1812 году.
В те дни я начал все более определяться «политически». В нашей школе большинство учеников были польскими евреями. Я сам определил себя тогда сионистом («как мой отец»). Эта позиция поддерживала мечты о прекрасной Палестине, где все будет хорошо и мы будем свободны. Это будет наша страна, хотя есть там некоторая проблема – англичане. Их надо будет выбить оттуда, но мы это сделаем, конечно, как только вырвемся из России. О палестинских арабах мы просто не знали – они не вписывались в наше видение Палестины (легко не видеть то, что неудобно видеть). Надо просто держаться в каре и пробиваться через противников к необыкновенной Палестине, где все будет «не так, как здесь».
К чести моего отца надо сказать, что в своем мышлении он был настоящим либералом и пробовал меня довоспитать в этом духе через уроки прикладного реализма. В ответ на мои злые замечания о том, как ужасно все вокруг нас, он говорил такие вещи, как: «А знаешь, у них здесь есть бесплатное медицинское обслуживание». На это я удивлялся: «Почему – здесь?» Он парировал: «В Польше бедные люди не имели бесплатной для них медицины». Он не раз заставлял меня видеть, что Советский Союз не сплошная чернота, и серьезно подходить к предмету размышления. Надо не кричать громкие слова, которые лишь частично понимаешь, а думать, думать, думать – и действовать, как только появится возможность.
Шел 1943 год, мне было почти 13. Приближался Йом-Кипур – самый святой день поста и покаяния для религиозных евреев. В моем классе были дети нескольких глубоко религиозных еврейских семейств. Как староста, я пошел к директрисе школы с просьбой разрешить троим ребятам из моего класса не приходить в школу в праздник. Я объяснил, что, как и большинство моих товарищей-евреев, мы не религиозны и собираемся присутствовать в школе в этот день. Но есть среди нас верующие, которые будут соблюдать пост и хотели бы провести этот день в синагоге. В условиях всеобщего недоедания это особенно трудно, и им лучше быть со своей семьей. На это директриса ответила, что нельзя допустить ситуацию, в которой только некоторые ученики не приходят в школу, – и отказала. Я заспорил: «3 мая, в праздник первой польской Конституции, мы все не учимся, потому что относимся с уважением к польской истории и культуре. Надо также уважать верование евреев». Она осталась тверда: «Мы исключим из школы всех, кто не придет в этот день» (исключат из нашей школы, которую мы своими руками отстроили!). Тогда я сорганизовал забастовку. Бастовали все, не только евреи – я переговорил с вожаком польских учеников, объясняя ему, в чем дело. «Конечно, ты прав, Теодор, – сказал Болек, – в таких делах солидарность обязательна».
В день праздника в наш класс не пришел никто, кроме одного «хорошего мальчика». Он не смог перебороть в себе то, чему его учили дома, – быть послушным ребенком приличных родителей и делать то, что приказано начальством. Разразился скандал. Директриса хотела наказать бунтовщиков, то есть весь наш класс, но в особенности меня, как символ «беспорядка». Но в конце побоялась, что если все это дойдет до Гороно, то руководительнице школы влетит за то, что не справилась с наведением порядка. Тем временем я уговорил класс не избивать «послушного ребенка», подрывавшего забастовку, напомнив, что мальчишка страдает гемофилией, а мы должны вести себя ответственно. Взамен избиения мы проголосовали за то, чтобы пропечатать все его учебники печатью «Предатель», вырезанной одним из нас из резиновой автомобильной покрышки. Скандал вырос до невероятных высот.
На педсовете, который рассматривал дело, наша советская учительница русской литературы – единственная русская среди учителей – заявила, что мы прекрасно сделали: предателей надо наказывать, и из нас вырастут хорошие люди. Учителя раскололись: кто за «порядок», а кто за «надо видеть картину в целом». Победил компромисс, и, так как надо было все же кого-нибудь наказать, меня исключили из школы. Но тогда в Гороно решили, что нельзя исключать ученика в преддверии экзаменов. В конце концов мне просто снизили отметку по поведению. Я принял это как награду: единственная тройка по поведению в истории польской школы № 2! Ученики моего класса хлопали меня по плечу – и переизбрали старостой на следующий год.