Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера
Шрифт:
В Вильно мы сняли комнату в еврейской семье, которая создалась после того, как город был взят советской армией и польскими партизанами. Они недавно поженились, и их истории были страшны, но типичны.
Они не знали друг друга перед освобождением города от немцев. Муж долго прятался после уничтожения виленского гетто. Когда советская армия и партизаны ворвались в город, а на улицах шел бой, его случайно поймали немецкие солдаты. Трое из них отвели его на площадь перед ратушей и приказали рыть себе могилу. Потом дали ему сигарету, и он уселся с ногами в свою могилу и закурил. Они стояли над ним, болтая по-немецки. Он вдруг увидел или ему показалось, что двое из них смотрят в другую сторону, а третий подмигнул ему. Он решил: «Что же я теряю?» – вскочил и побежал
Далее он нашел один из штабов советских войск, атаковавших город. На него смотрели с удивлением и недоверием: «Кто ты?» Он сказал: «Я еврей» – и на это получил ответ: «Если так, почему ты жив?» – и далее: «Не мешай!» Его оттеснили. Какое-то время он стоял там, не зная, что делать. Потом к нему подошел один из офицеров штаба и сказал ему на хорошем литвацком идиш: «Убирайся отсюда к черту, а то тебя пристрелят». Он ушел и прятался еще несколько дней, пока не кончился бой.
У жены была своя история. В гетто она была с первым мужем и тремя детьми. Их взяли и погнали на Понары – в пригород, где проходили массовые расстрелы, всего там погибли около 75 тысяч жертв, большей частью евреев, но также поляков и пленных русских. Семью расстреляли, но женщина упала в глубокий ров с легким ранением. После обморока открыла глаза. Около нее лежали убитые дети и муж – тем, кто достреливали раненых, показалось, что и она мертва. Ночью она вылезла из коллективного гроба и, как была в одной ночной рубашке, испачканной кровью своих близких, пошла обратно в виленское гетто. Услышав это, я сказал: «Ты с ума сошла? Вернуться в гетто во время расстрелов?» На это она мне холодно ответила: «А куда мне было идти? Что еще мне было делать?» При окончательной ликвидации гетто, которая произошла вскоре, она попала в женский лагерь в Латвии, где шили униформы для немецкой армии. После освобождения опять вернулась в свой город. Встретилась с новым мужем. Они поженились. Когда я с ними познакомился, их главный семейный доход шел от продажи подержанной мебели – ее много осталось после погибших. Мне было 15, и мне тем более сложно было понять, как сохраняются здравый ум и воля к жизни после того, как много часов пролежишь в могиле со своей семьей.
От мужа этой пары я получил урок немалой важности – о том, что раньше не было для меня очевидным. Меня окружали руины любимого мною города, могилы большой части моей семьи и всего, что я годами хранил в душе как «родной дом». Я был сионистом, и у меня не было никаких сомнений в том, что все евреи должны делать, переживая Холокост. В этом духе я и спросил мужа из приютившей и нас пары: «Когда вы уезжаете в Польшу?» Он ответил: «А что мне делать в Польше?» Моей реакцией было: «В Польше-то делать нечего, но из Польши можно ехать дальше». – «А куда мне ехать дальше?» На что я резко ответил: «В Палестину!» На это он сказал: «Еврей, который побывал под еврейским начальством в гетто, не захочет никогда жить снова под евреями». Для сиониста услышать такое от человека, вернувшегося из ада, казалось невероятным. Это был урок, которого не забывают. При всей моей «предвзятости» я, по-видимому, уже тогда умел прислушиваться к вещам, не вписывающимся в мою картину мира. Это помогло в будущем.
Мама не была готова двигаться далее, не узнав, что произошло с дедом и Алинкой. Все последние годы ссылки в Сибири и потом в Самарканде вопрос судьбы ее дочери и отца незримо присутствовал в нашем доме. Никто не смел говорить об этом вслух. Никто не мог забыть о нем. У матери теплилась надежда, что блондинистую, голубоглазую, хорошо говорящую по-польски Алинку спасли. Это было возможным, были бы добрая воля, добрые люди и удача. Их не оказалось.
Мы нашли информацию о семье у прислуги деда, что они переходили в конце 1941 года в глубь гетто. Там терялись следы и деда, и Алинки. В доме бывшей дедовой служанки была «малина» – особо обустроенное место, где во время массовых арестов прятались евреи. Немцы и их еврейская полиция («юденполицаи») поэтапно «выкуривали» людей из таких мест. В результате дальнейших поисков мы нашли людей, которые видели, как группу пойманных евреев гнали от дома служанки деда в сторону Понар – места расстрелов. Те, кто нам об этом рассказывал, среди этих людей распознали деда. С тяжелым сердцем, исчерпав варианты поиска, мы решили двигаться дальше и на базе документов материнского университета выехали в Лодзь.
Добавочным неоконченным делом был Иегуда. Мы были сильно обеспокоены тем, что произошло с ним. Выехав из Самарканда, он исчез, и мы думали, что он может нуждаться в помощи. Добравшись до Лодзи, мы немедленно вышли при помощи отца на политическую организацию, к которой Иегуда принадлежал. К нам явились двое мужчин, очень молчаливых и спокойных, как он сам, и расспросили нас досконально обо всем, что мы знали про его планы. Мы, конечно, ничего не знали. В конце разговора они сказали, что в ближайшие дни их люди выедут на поиски.
После нескольких дней раздался стук в дверь нашей квартиры в Лодзи. Вошел Иегуда, улыбнулся этой своей теплой непроницаемой улыбкой и рассказал, что он демобилизовался из советской армии и, услышав об арестах на границах, залег на дно, прервал все связи. Далее на оставшиеся золотые монеты купил документы на другую фамилию и стал, согласно им, цыганом, который спешит в Польшу, чтобы догнать свой табор. Таким образом он только что добрался до Лодзи.
Мы так и не узнали, кем на самом деле был Иегуда, откуда он пришел, было ли то, что он нам рассказал, правдой или нет и что в конечном счете с ним стало. Но в истории Иегуды заложен опыт миллионов перемещенных лиц, которым пришлось прибегнуть к перемене личности – и, возможно, преступности – в поисках новой жизни и семейных связей, реальных или вымышленных, посреди руин старой Европы.
6. Польша в гражданской войне
Мы прибыли с мамой в Лодзь в феврале 1946 года. Многое там было еще «довоенным» – улицы, дома, еда, люди. Во время войны Лодзь была мощным центром текстильных заводов, принадлежавших немцам и работавших на армию. Город остался относительно не тронутым бомбежками союзных войск. Одно изменилось: исчезло все еврейское население. Варшава, предвоенная столица Польши, была разгромлена во время антинемецкого восстания, и в 1945 году Лодзь превратилась во временную столицу польского государства.
Отец встретил нас у поезда из Вильно, и мы с ходу попали в очень дорогой фешенебельный ресторан, явно слишком прекрасный для моих тогдашних предпочтений. Я недоедал четыре года, а это значило постоянное чувство нехватки еды, даже когда желудок полон. Теперь за каждым стулом стоял официант. Когда я положил на минуту нож и вилку, чтобы передохнуть – я не мог есть так много и так быстро, – чужая лапа протянулась над моим плечом и убрала мою тарелку. Мне инстинктивно захотелось его ударить, я реагировал как собака, у которой отбирают кость. А официант просто поставил передо мной следующую тарелку, наполненную прекрасной едой.
Родители говорили беспрерывно о том, что происходило с ними в течение последнего года. Вспомнив обо мне, отец повернулся и сказал: «Тодик (это было мое семейное имя), мы опять живем нормально. Если чего-нибудь хочешь, ты скажи». Прозвучало как: «Хочешь мотоцикл? Или другую дорогую игрушку?» Я явно удивил его, спросив: «Движение легально?» Он ответил: «Да, легально». «Если так, хорошо, своди меня туда». Он сказал: «Передохни и освойся, через несколько дней я тебя возьму в местное отделение Движения». Я ответил: «Нет, завтра!» – «Ну, хорошо, завтра».
Так я оказался в местном отделении Ха-Ноар Ха-Циони («Сионистская молодежь» на иврите) – молодежном движении, воссозданном сионистской партией, в которой состоял мой отец, действовавшей под названием Ха-Ихуд («Объединенные» на иврите). Клуб, где проходили партийные встречи, размещался в подвале крупного здания. На стенах висели фотографии Палестины, а в зале прыгали и танцевали ребята, распевая песни на иврите. Позже мои новые друзья описали мне, как я виделся им в то время. Я стоял в защитной позе спиной к стене в маминой шубе и ушанке, чуб на глаза, и молча смотрел вокруг. Очень угрюмо. Меня не трогали: было, по-видимому, всем ясно, что ко мне не надо подходить. Ребята не понимали одного: как для меня невероятно все это было и что я набычился, потому что мне очень хотелось плакать. А мальчикам не разрешается плакать.