Ставка на совесть
Шрифт:
Разговаривая по телефону, видимо с кем-то из вышестоящего начальства, Ерохин косил глаза на Петелина, как бы вопрошая: с чем пожаловал? Но вдруг лицо полковника приняло строгое выражение, а взгляд остановился на невидимой точке в пространстве.
— Слушаюсь, товарищ генерал, будет сделано. Сейчас отдам распоряжение. Слушаюсь. До свидания, — по-солдатски четко сказал он, положил трубку и некоторое время сосредоточенно смотрел на телефон. И Петелин ненароком подумал: не зря ли пришел сюда? Отрывать человека от каких-то больших дел (о чем же ином мог он разговаривать с генералом?!), лезть с вопросом, который, может быть, только тебе, с твоей колокольни, кажется важным, а на самом деле, в масштабах дивизии, не говоря уж о целой армии, представляется весьма заурядным, — не вызовет ли это у начальника политотдела недовольства: «Вам что, больше заниматься нечем, что вы с этим Перначевым носитесь?» Но отступать было поздно, и, когда Ерохин отключился от того, о чем разговаривал с генералом, и другим, потеплевшим взглядом посмотрел на гостя и произнес: «Как живешь, Павел Федорович?» — Петелин почувствовал, что его сомнения несостоятельны. «Пришел к вам искать защиты», — без обиняков сказал Павел Федорович и поведал о злоключениях Перначева. Ерохин признался, что об увольнении лейтенанта слышит впервые
8
Военно-политическая академия.
Павел Федорович уходил от начальника политотдела с чувством, противоположным тому, с каким шел сюда. Теперь ему не казалось, что кабинет, в котором он только что побывал, слишком велик для этого человека.
…Рассказывая собранию о схватке вокруг неожиданно возникшего «дела» Перначева, Павел Федорович выкладывал все начистоту, не думая о бедах, которые может на себя навлечь своею страстной речью. Он сознавал, что начал борьбу, в которой нужно быть последовательным и напористым до конца. И выдержать это ему помогало присутствие полковника Ерохина. Он говорил значительно дольше отведенного регламентом времени, и председательствующий не посмел прервать его. С трибуны Петелин сходил под всплеск аплодисментов — первых на этом собрании. Он понял, что его исповедь дошла до сердец, и почувствовал себя победителем.
После выступления Петелина зал возбужденно загудел. Однако к трибуне долгое время никто не выходил. Случилось то, что иногда бывает на тактических учениях: неожиданный, дерзкий маневр одной из сторон вдруг спутывает заранее спланированный ход боевых действий, и руководитель на какое-то время оказывается в замешательстве. Как быть? Строго следовать плану или на ходу перестроиться сообразно обстановке?
…Собрание перестроилось. Начатое Петелиным неожиданно для всех продолжил заместитель командира полка Аркадии Юльевич Изварин. Прямой, броско собранный, он вышел к трибуне четким, почти чеканным шагом и остановился перед нею, как перед строем — в положении «смирно». Его лицо, оттененное черной бородкой, было бледно, а правая рука с заложенным за борт кителя большим пальцем мелко-мелко дрожала. Свое выступление Изварин начал сухим, сдержанным голосом уравновешенного человека, хотя только он один знал, чего стоило ему это кажущееся спокойствие.
— Я строевой офицер, не мой удел произносить пространные речи. Но сегодняшнее собрание побудило меня отступить от данного правила. Не могу не отступить. — Аркадий Юльевич перевел дыхание, тщательно подбирая слова. — Считаю своим долгом доложить, что товарищ Петелин не вполне прав, нанося главный удар своего критического выступления по честному коммунисту Андрею Егоровичу Неустроеву. — Изварин опять остановился. Казалось, ему, как ненатренированному бегуну, со старта взявшему непосильно высокий темп, не хватало воздуха. — Неустроев — заместитель командира полка. Я тоже заместитель. Мы оба работаем под началом опытного, знающего и любящего свое дело, но… до самозабвения упивающегося данной ему властью человека — коммуниста товарища Шляхтина. Нам же отведена роль бессловесных исполнителей его воли. Не поймите меня так, будто я против послушания, цементирующего армию. Я говорю сейчас о другом… С нашим мнением коммунист Шляхтин не считается, если оно хоть в мизерных долях не сродни тому, что он на сей счет думает. А одному решать все и за всех, даже будь у тебя семь пядей во лбу, — одному, поверьте, не под силу. Печальных примеров тому можно много найти в истории, даже не столь отдаленной…
Изварин снова на время умолк. Ему необходимы были такие передышки, чтобы не сорваться от волнения. Офицер должен быть всегда хладнокровным, с ясной головой, считал Аркадий Юльевич.
Не сразу решился он на выступление, он, мечтавший спокойно дослужить последние перед пенсией годы. Но октябрьский Пленум и его постановление словно пробудили Аркадия Юльевича от летаргии. Ведь в обстановке, предваряющей Пленум, лишился он должности командира полка. Ему стало казаться, что вскрытые Пленумом ненормальности он видел всегда и предчувствовал, что рано или поздно они всплывут наружу и с ними покончат. Разумеется, он не мог предсказать, когда и как это произойдет. Сам же он для того, чтобы приблизить желаемые перемены, не делал ничего. Из опасения «погореть» вторично. Отрицание Хабаровым житейского кредо Аркадия Юльевича оставило в душе последнего тягостный осадок. И что удивительно, осадок этот не рассасывался, а давил, словно прибавлял в весе, и все чаще наводил на раздумья, от которых Аркадий Юльевич прежде старался себя оградить. Под напором этих раздумий он вынужден был признать правоту Хабарова, но последовать его путем не мог, считая, что уже поздно. И лишь после Пленума ЦК Аркадий
И неожиданно — речь Петелина. Как детонирующий взрыв запала в гранате! Изварина будто подменили. «Теперь или никогда!» — вспыхнуло в сознании. И как командир, точно рассчитавший момент атаки, которая непременно увенчается успехом, он разом отсек свои страхи и вышел к трибуне.
Едва Аркадий Юльевич кончил говорить и повернулся, собираясь уйти, полковник из Главного политического управления выставил руку:
— У меня к вам вопрос.
— Я вас слушаю, — сказал Аркадий Юльевич почтительно, стараясь не выдать вдруг возникшего беспокойства.
— Вы сказали, — не спеша начал полковник, — что и раньше видели нездоровое отношение в полку к партийно-политической работе. Почему же вы молчали? Почему не говорили об этом товарищу Шляхтину, как коммунист коммунисту?
Изварин, не глядя полковнику в глаза, признался:
— Не хватало решимости. Один раз обжегся…
— Но на фронте-то вы не боялись!
— На фронте передо мной был враг, и я знал, что мне делать.
— Вы же не один. С вами… глядите, какая силища, — полковник жестом обвел зал.
— Да, силища. Но каждый в отдельности, видимо, думал: так положено.
— Неверно думали.
Аркадий Юльевич осмелел и перешел в контрнаступление:
— Однако позвольте и вас спросить, товарищ полковник. А вы, сверху (я не имею в виду лично вас, поверьте), — разве вы не видели ненормальностей в широком масштабе?
— Мне кажется, ответ на ваш вопрос дан в решении октябрьского Пленума, — уверенно произнес полковник.
Выступление Изварина Шляхтин расценил как удар в спину. Уж кого-кого, а своего заместителя, корректного и послушного, как, впрочем, и другого заместителя — по политической части, Иван Прохорович считал надежной опорой. С ними Ивану Прохоровичу было легко работать: они ни в чем не перечили, не пытались идти наперекор. Особенно Изварин. Как же он жестоко ошибся, он, полковник Шляхтин, знаток человеческой психологии! Вынужденный мучительным усилием воли сдерживать чувства, Иван Прохорович, кляня про себя Изварина, находил зыбкое утешение в том, что все-таки не полагался на своего зама вполне. Словно предчувствовал, что тот способен на вероломство. И худшее подтвердилось. Нет, доверять можно лишь самому себе и никому больше — таков закон жизни. И пускай себе Хабаров, сменивший за трибуной Изварина, распинается в том, что командир, какой бы сильной личностью он ни был, один ничего не сделает; что его решения исполняют люди, и как они это осуществят, такими и будут результаты. Пускай доказывает, что люди требуют к себе уважительного отношения, что невнимательность, черствость, грубость, недоверие травмируют, порождают безразличие. Он, полковник Шляхтин, остается при своем мнении. В одном Хабаров прав: вполне возможно, что всем сидящим в зале завтра придется принять бой и отдать жизнь ради жизни других. «На то мы и солдаты». Но это ложь, будто он, полковник Шляхтин, страдает такими пороками, которые отталкивают от него людей, нагнетают страх и глушат инициативу. «Вранье все это!..»
Иван Прохорович не старался вникать в приводимые Хабаровым факты. Детали Шляхтина мало трогали, хотя сами по себе и были очень неприятны. Для него полной неожиданностью явилось то, что все выступления, начиная с петелинского, били по нему, командиру, а собрание — он видел это — одобряло такие действия. И это было больнее всего — словно он враг какой-то, а не человек, который больше всех болеет за полк и всего себя отдает службе. Чего же еще хотят они?
Теперь Иван Прохорович желал одного: скорей бы наступил конец его публичной экзекуции. Он был в гневе на всех. Даже на самого себя. За то, что своими отдельными промашками дал козыри охотникам обличать. За то, что сейчас не мог встать и хватить кулаком по столу: «Прекратить! Запрещаю!» — как не в силах был опровергнуть возведенные против него обвинения. То, о чем здесь говорили, действительно было. Именно так он и поступал. Но не потому, что, как тщатся тут доказать, намеренно желал стреножить политаппарат и партийную организацию. Просто он был волевым командиром-единоначальником, считал и считает, что без жесткой требовательности командира воинская часть в современных условиях не может быть боеготовной. И отказаться сразу от своих убеждений в угоду тем, кто его чернил, Иван Прохорович не мог. Поэтому, когда начальник политотдела шепнул ему: «Надо бы тебе выступить», — Шляхтин зло ответил: «Не буду». Он вообще недолюбливал Ерохина за то, что тот не раз становился ему поперек пути. Так было в истории с хлюпиком Перначевым. Или с тем же злополучным собранием. «Ты почему самоуправствуешь?» — прицепился тогда к Ивану Прохоровичу Ерохин. «Кто-то уже донес», — с раздражением подумал Иван Прохорович, но сказал: «Были дела поважнее, вот и пришлось перенести собрание». — «Перенести? — Ерохин с недоверчивым прищуром снизу поглядел на Ивана Прохоровича и напомнил: — Собрание проходило по плану партполитработы». — «План — не догма», — попытался отшутиться Иван Прохорович. Ерохина заело. «Ты с новой Инструкцией ЦК партийным организациям в армии знаком?» — «Знаком». — «А нарушаешь. Смотри, Иван Прохорович, ответишь за такие штучки». — «Я отвечу, если полк небоеспособным окажется». Но Ерохин пропустил реплику мимо ушей и продолжал твердить свое: «Я тебе, Иван Прохорович, по-хорошему советую. Небось знаешь, как теперь, после двадцатого съезда, решается вопрос о восстановлении ленинских норм партийной жизни?» — «Знаю». — «Вот и учти».
…В своем выступлении на собрании Ерохин припомнил этот разговор и заявил, что Шляхтин, как видно, ничего не учел.
Иван Прохорович окончательно решил никаких объяснений не давать. Если понадобится, он все доложит тому, кто подписал приказ о его назначении.
А собрание шло своим чередом. После обычных процедур — заключительного слова докладчика, обсуждения и принятия резолюции, выдвижения кандидатур в состав бюро — Иван Прохорович, пока счетная комиссия заполняла избирательные бюллетени, вышел из клуба. На дворе было тихо и чисто. Выпавший днем первый снег голубовато отсвечивал в матовом сиянии молодого месяца, который торопливо скользил по зеленовато-синей глади. Вдруг он нырнул в белесую пену облаков, и снег сразу потускнел. Мягкий перелив красок и успокоительная свежесть воздуха, встретившие Ивана Прохоровича минуту назад, исчезли. В темноте ощутимей стали чувства подавленности и одиночества, погасившие собою недавно клокотавший в Иване Прохоровиче гнев. Сейчас он был один, никому не нужный, всеми отвергнутый.