Стая
Шрифт:
Карцев улыбнулся.
— А я за вас.
Она вдруг припала к его груди и, еле сдерживая слезы, спросила:
— Толя, почему в жизни все так непонятно?
Он осторожно погладил ее по голове, хотел пошутить, но вдруг почувствовал, что шутка не получается.
— Ну, не так уж все непонятно,—пробормотал он.
— Вы просто ничего не знаете! — чуть не плача, воскликнула Раечка.—А мне страшно. Просто страшно, вот и все...
Они долго, обнявшись, стояли в подъезде, притихшие, встревоженные, но почему-то еще и счастливые в этот миг. Кто-то вошел в подъезд, кто-то спустился
...А в эго время Галя прощалась с Пашкой во дворе своего дома. Там сейчас было темно и пусто, в ветвях над головой свистел ветер, и желтые блики от фонаря скользили по снегу и по лицу Гали, и от этого она казалась Пашке еще прекрасней. Ветер раскачивал фонарь, причудливые тени метались вокруг Пашки, и голова его сладко кружилась от выпитого вина, от близости Гали, от ее поцелуев, и он чувствовал, что нет ему в этот миг ничего дороже этой девушки.
В который раз уже жарко поцеловав его, Галя сказала:
— Я, Пашенька, люблю смелых ребят, отчаянных. А ты такой, я вижу. Как ты тогда от инспектора...
— Никто пока трусом не назвал,— усмехнулся Пашка.— Езжу нормально.
— Ах, мне бы с тобой. Люблю так...
— А чего? Куда хочешь махнем.
— И ночью можно? — задорно блеснула глазами Галя.
— Можно. Диспетчер свой, договоримся.
— Ой, правда?!
— Точно. Скажи только когда.
— Ну вот, например...— Галя чуть помедлила,— например, в среду?
— Все. А куда?
— Далеко. Не побоишься?
— Да с тобой куда хочешь, Галочка...
Он жадно обнял ее и стал целовать в губы.
Высвободившись, Галя моментально сказала:
— А на своей лучше, правда, Пашенька?
— Будет и своя. Погоди. Вот деньжат только поднакоплю.
Галя лукаво улыбнулась.
— Деньги быстро заработать можно, если не бояться
И Пашка так же лукаво ей ответил:
— Это мы тоже умеем. Будет случай, не упустим.
— Будет, Пашенька.— Галя многообещающе кивнула головой.— Может... может, как раз в среду и будет. Не побоишься тогда?
— Да ты что? За кого меня принимаешь?
— Ой, какой ты у меня отчаянный!..
Галя крепко обняла Пашку и прижалась губами к его губам.
Они долго целовались.
Потом Галя, зябко поведя плечами, сказала:
— Побегу, Пашенька. Холодно.
— Что ж поделаешь, иди,— вздохнул Пашка.
— А ты, Пашенька, на среду готовь машину, на вечер. А завтра днем ко мне загляни. Я тебе кое-чего еще скажу. Хороший ты мой...— И она нежно провела рукой по его лицу.
Пашка снова было рванулся к ней, но Галя, улыбаясь, ловко выскользнула из его рук и, отбежав, тихо спросила:
— Значит, договорились?
— Все будет,— твердо сказал Пашка.
Так в страшном плане Гусиной Лапы появилось последнее звено...
Глава VI. Волк
Каждый раз, когда он задевал этим пальцем за что-нибудь и ощущал боль, легкую, как укол, он вспоминал тот случай в вагоне, вспоминал то с усмешкой, то с раздражением, то со злостью — в зависимости от настроения. Но вспоминал...
Это было почти год назад. Он появился в вагоне сибирского экспресса, запорошенный снегом, окоченевший, небритый, с ввалившимися щеками и голодным, лихорадочным блеском в глазах. Чужая шинель колом стояла на спине, было трудно шевельнуть стянутыми плечами. Чемоданчик он нес неуклюже и непривычно. Из-под серой ушанки вылезали недавно лишь отросшие, свалявшиеся волосы. Вид был дикий, подозрительный, и он это понимал.
Перво-наперво надо было бы побриться. Но он не знал, есть ли в чемоданчике деньги или бритва, в карманах шинели денег не было, и он боялся, что они остались в гимнастерке того солдатика. В кармане шинели оказался только билет, а в другом — чистый, аккуратно сложенный носовой платок, красный в белую клетку.
Хорошо еще, что поезд проходил полустанок ночью. В вагоне уже все спали. Он разыскал свое место — это была верхняя полка,— закинул туда чемоданчик и тяжело залез сам. Проводница спросила: «Постель нужна?», он буркнул в ответ: «Не надо». И скрючился на голой полке, не снимая шинели, разомлев от тепла, от густого, плотного воздуха. И уснул как убитый.
Проснулся он от света, от голосов вокруг, от стука колес под полом вагона. Долго не мог сообразить, где находится, и боялся открыть глаза. Его вдруг охватил страх, он давно уже не слышал так близко человеческих голосов, а тут их было много, они, казалось, окружили его, и бежать от них было некуда. «Конец»,— вдруг мелькнула мысль, он вздрогнул и, кажется, застонал, заскрипел зубами, потому что кто-то рядом вдруг сказал: «Ох, видать, снится ему чегой-то страшное. Слышь?»
А он продолжал лежать спиной ко всем, все так же скрючившись, уткнув лицо в грязный рукав шинели.
Потом пришли воспоминания. Сначала самые недавние, вчерашние.
Он вспомнил кромешную, глухую тьму ночного леса, скрип снега и хруст раздавленных сучьев под ногами, хоть он старался идти неслышно, вспомнил упругие ветви кустов на опушке, которые били его по лицу, или упрямо, злобно лезли в глаза, как ни защищался он руками.
Потом в серой, предрассветной мгле он различил недалекую платформу — ровный слой снега на коротких черных столбиках и черный силуэт домика дежурного с одиноким желтым окошком и струйкой дыма над крышей. Потом он увидел фигуру человека на другом конце платформы. Тот неподвижно сидел на чемоданчике, подперев голову руками, и, казалось, дремал.
А он сам лежал в снегу за кустами и смотрел на человека, сначала лишь настороженно и злобно, как зверь. Потом в голове тяжело, медленно зашевелились мысли, как проржавевшие, чугунные шестерни.
Он давно уже жил только инстинктом. Как зверь, издали чуял жилье человека и всякий раз бежал от него в таежную глушь. Там инстинкт толкал его разгребать снег и выискивать ягоды, горькие твердые шарики, траву трилистника, выковыривать корни, отдирать кору; с молодых деревьев и пробовать есть все это. Иногда его рвало, и он без сил валился на снег, а потом, когда снова голод разрывал внутренности, тот же инстинкт уже не позволял ему прикоснуться к некоторым из трав или ягод. Он потерял счет дням, сколько скитался таким зверем — неделю, год, всю жизнь?..