Степан Разин. Казаки
Шрифт:
В больших поставцах теснились многочисленные «мёртвые советники», книги. Их было даже больше, чем у Алексея Михайловича, может быть, отчасти и потому, что многие книги строились как раз Посольским приказом, во главе которого был Ордын. И много было книг и на иных языках: на польском, латинском, немецком… Больше всего было книг исторических и религиозных и совсем не было книг лёгкого чтения, всех этих рыцарских рассказов, «прикладов» и смехотворных повестей, которые начали о ту пору проникать в Москву через Польшу. Много было «хронографов», в которых рассказы из истории Рима и Греции смешивались с рассказами о римских папах, открытии Америки, южных славянах, о морях, реках, горах и о дивах разнобываемых. И на столе Ордына лежала последняя книга, построенная на Москве, дьяка Грибоедова «История сиречь повесть или сказание вкратце о благочестно державствующих
Не один поставец был занят старыми рукописания-ми. Тут стояла и опалённая рукопись, которую передал ему Арон, пьянчуга, но неглупый монах, который куда-то исчез из Москвы, и труд Авраамия Палицына: «История в память сущим предыдущим родом, да незабвена будут благодеяния, еже показа нам мати слова Божия, всегда от всея твари благословенная приснодева Мария, и како соверши обещание к преподобному Сергию яко неотступно буду от обители твоея. И ныне всяк возраст да разумеет и всяк да приложит ухо слышать, киих ради грех попусти Господь Бог наш праведное свое наказание и от конец до конец всей России, и како весь словенский язык возмутися и вся места по России огнём и мечом поядена быша». А рядом со сказанием Авраамия стояла толстая пожелтевшая рукопись князя Ивана Андреевича Хворостинина, который «многея укоризненные слова на вирш» против русских писал, утверждая, что они засевают землю свою рожью, а живут – ложью. Труд его назывался «Словеса дней и царей и святителей московских, еже есть в России. Списано вкратце, предложение историческо, написано бе к исправлению и ко прочитанию благочестие любящих, составлено Иваном дуксом. Сие князь Иванова слогу Андреевича Хворостинина». А рядом с этим историческим трудом князя – он умер еще в 1625 году, – стоял сборник и его стихотворений, в которых он говорит то о своей тяжёлой судьбе:
Но и рабы мои быша мне сопостаты,
Разрушили души моей палаты,
Крепость и ограждение отъяша
И оклеветание на мя совещаша,
Пущали на мя свои яды,
Творили изменные ряды,
Вопче на мя приносили
И злочестием меня обносили…
то обличает папу римского, что он за деньги продает спасение:
О, прегордый папо, откинь свои блуды,
Ниже являй те свои всему миру студы.
Где же Пётр повеле паствы раззоряти
И с благочестивыми злочестных породняти?
Почто ж от блудниц дани сбираешь
И им блудитися явно повелеваешь?
Чего ради праздники празднуешь с жидами,
Христоубийцами, Божьими врагами?
Клятва апостолов тебе погубит
И святыми их заповедми будешь убит,
И еуангельского речения чего ради не прочитаешь?…
И рядом лежала связка писем от сербенина Юрия Крижанича, который был лет шесть назад сослан в Тобольск: горячий панславист, он вздумал было на Москве обличать «крутое владание» царей и «злое законоставие» приказных и их «глуподерзие и людодерство».
Афанасий Лаврентьевич, потирая сухой рукой свой большой, выпуклый лоб, перечитал ещё раз то, что написал он по повелению великого государя на Дон:
«…Вы не новокрещены, но искони служите Великому Государю и всему Московскому государству. А ныне что так отменно в вашем войсковом совете учинилось и нераденье на весь свет показали? Удивлению такое бесстрашие надлежит… И на Волгу к воеводам нашим не пишете, и за теми ворами не посылаете, и злого их совету не разоряете…»
Перо буквально вывалилось из его рук: что же можно сделать тут уговорами? Ведь это всё равно что требовать от горькой калины, чтобы ягоды её были сладки, как яблоки. Всякое дерево приносит только те плоды, которые ему приносить свойственно. Произвол помещиков, беззакония воевод и приказных, окончательное прикрепление к земле вольных до того крестьян, – вот что гонит народ на украины. Но не прикрепить людей к месту – в первую голову были прикреплены служилые люди, дворянство – нельзя было, потому что государству деньги нужны, нужен порядок, нужна окрепа, а не это беспорядочное кочеванье. И нельзя требовать от помещиков, воевод и приказных понимания своего долга, потому что в огромном большинстве это малограмотные, тёмные люди, которые отличаются от крестьян только более богатым нарядом. Стало быть, те, что погорячее, не бежать не могут. И вот их скопилось там больше, чем следует, кормиться нечем, вот и «воровство» готово. Что же можно сделать тут уговорами? Надо устранить причины. Но как устранить их?
Нужны люди. Но где они? Одни туполобы, узки, невежественны; другие, как Морозов, умны и дело понимают, но заботятся только о себе, а третьи, как Артамон Сергеич, точно боятся заглядывать поглубже и все, как тот же Никон, не суть, а букву исправить хотят. Какой в том толк, что все вместо своей одёжи иноземные кафтаны наденут, когда под кафтанами-то останется всё то же?
Вон надел Никон этот новый кафтан на Церковь, а что вышло? Нестроение только возросло. Против соловецких иноков посланы уже царские войска, все тюрьмы полны раскольников, и тысячами бегут они на украины и в заволжские леса. И хоть бы для добра!.. Всюду по скитам их идёт великий блуд и всяческое смятение и непорядок. И те, что толкнули их на украины, и в скиты, и во всю бестолочь эту, тоже не за правду стояли, а только золота московского добивались да мехов сибирских.
И ярко вспыхнуло в усталой голове воспоминание о наиболее грустном моменте в суде над Никоном, когда этот скоморох, Паисий Лигарид, эта жадная лисица, махая руками, кричал на всю палату: «Внемлите, племена народов, главы Церкви, равноапостольные архиереи, небесные и земные чины и стихии, которых и Моисей призывает во свидетельство, внемлите… Я открою вам, праведным судиям, козни бывшего патриарха Никона, который сверх всякого чаяния, из сыновей бедных родителей будучи возведен на патриаршую кафедру, как новый Луцифер, дерзнул поставить свой престол выше других, стал поражать благодетелей своих и терзать подобно ехидне родную мать свою, Церковь…» И оказывалось, что Никон страшно оскорбил иерусалимского патриарха, назвав невежественно и бесстыдно свой монастырь Новым Иерусалимом. Мало того: он в алтаре перед зеркалом дерзал расчёсывать свои власы!.. И трудно было сказать, кто вёл на судьбище этом себя гаже, этот ли пройдоха Лигарид или патриарх александрийский, по титулу «судия вселенной»… Судия вселенной, а под этим только соболя сибирские да золото царское!..
И вот теперь в Малороссии опять смута начинается. Дорошенко туркам передался, кричит о московском засилии и тайно вынюхивает в Москве, что дадут ему за то, чтобы предал он турок. А Брюховецкий обещает голытьбе раздел всех благ земных, – только вот его гетманом сделали бы. И Москва тоже там первенствовать хочет, а не покорятся, обрушится она на них со всей жесточью и – ничего опять не получится…
Горечь жизни отравила всю его душу до дна. Так что же, бросить всё и уйти в монастырь, единому Богу присно внимаша и псаломские песни пояша? Всё забыть, всё похоронить, ничего не хотеть – вот в чём счастье!..
В сенях послышались знакомые шаги. Афанасий Лаврентьевич сделал вид, что пишет свой наказ на Дон.
Дверь отворилась, и в комнату вошёл его сын, Воин, худощавый молодой человек, очень похожий на отца. И как у отца, в глазах его, больших, тёмных и лучистых, стояла всегда печаль, точно поцеловал его, как и отца, ещё в колыбели какой-то чёрный ангел.
Семь лет тому назад, ещё совсем юношей, был он послан к отцу за границу с важными грамотами. Иноземная жизнь так пленила молодого Ордына, что он остался там самовольно. Тишайший Алексей Михайлович до того разгневан был этой продерзостью, что назначал головокружительные награды тому, кто изведёт там дерзкого, обещая даже до десяти тысяч рублей за это. А так как старика Ордына он любил, то одновременно он повелел своим ближним боярам приучать того потихоньку к мысли о «небытии на свете» его сына. В 1665 году молодой Ордын затосковал по родине, по близким, раскаялся «в своих изменах», был прощён, а в следующем году сослан был под крепкий надзор за Волгу, в Кириллов монастырь, откуда был освобождён в следующем году за заслуги его отца по заключению Андрусовского мира. Но жить ему было всё же приказано в деревне. И опять дохнул молодой Ордын московским спертым воздухом, и опять «ему стошнило» от Москвы нестерпимо, и опять потянуло в чужие края, но – все ходы туда были ему уже отрезаны.
– Ты что? – спросил отец сына, с любовью глядя на это печальное лицо. – Я думал, ты гулять куда ушёл…
– Нет, батюшка… – отвечал Воин. – У себя я был в саду, читал… Я пришёл спросить, не надо ли в чём помочь тебе.
– Нет, ничего пока не надо… – сказал отец. – Мне приятнее было бы, если бы ты лучше немного поразвлекся.
Аще тя цела, аще здрава хочешь имети, —
с тихой улыбкой продекламировал он,-
Перестань тяжко пещися и тяжко скорбети,