Степан Разин. Казаки
Шрифт:
Сперва Тренку не поняли, а поняв, изумились: до чего дошла дерзость в этом народе!.. Из-за такого пустяка дерзать остановить великого государя… Борис Иванович строго шагнул было вперёд, но царь остановил его едва заметным движением руки.
– С Дону воротился? – сказал он. – Ну, пущай там тебя в приказе опросят о донских делах, а я стольнику Пушкину скажу, чтобы он помиловал тебя. Повинной головы, говорят, и меч не сечёт… Ну, вот…
Случилось то, чего Тренка боялся пуще всего на свете: он попал в тот приказ, от которого и скрывался он все эти долгие, бездомные и голодные месяцы, от которого и хотел он спастись под защиту царя.
– Царь, батюшка… – повалился он на затоптанную
Но его уже забыли все – кроме стрельцов, которые быстро овладели им, маленьким, запуганным, как заяц… Алексея Михайловича усаживали в тёплый возок его. Народ повалился в снег! Поскакали вершники: берегись!., гись!.. Заколыхался тяжело возок, поскакала свита, встречные торопливо срывали шапки и падали ниц…
Лицо царя было взволновано: с одной стороны тревога за Марью Ильинишну свою, с которой он прожил за милую душу столько лет, а с другой – эти глаза, этот жуткий, слепящий прорыв в какую-то новую, неведомую жизнь. И кто, кто она? Спросить Бориса Иваныча? Негоже… Ишь, подумает, у самого жена больна, а он на чужих девок заглядывается… И не молоденький: дочери уж невесты. Да, но отказаться от неё, перерешить что-то уже от его воли независимо решенное, это тоже немыслимо, так же, как немыслимо отказаться от солнца, от жизни.
Кто, кто она?
«Да уж не наваждение ли, Господи помилуй?… – испуганно подумал он. – Что такое? Никогда со мной эдакого и не бывало… Господи, прости и помилуй…»
И скакали вершники, и празднично ликовали в атласном небе колокола, и чудесно пахло в морозном воздухе пирогами, и тяжело переваливался возок с одного бока на другой по ухабам непомерным…
А в церкви кончился молебен. Все, уставшие и голодные, шаркая ногами, выходили на паперть. Гриша, всё в одной рубахе и босой, одних ласково приветствовал, на других хмурился и плевался. Захар Орлик, старый слуга Матвеева, глядя на своих боярынь ласковыми, собачьими глазами, заботливо усадил их в возок.
Наташа ничего не видела и не слышала. Она видела, почувствовала то впечатление, которое произвела она на государя. Конечно, он вдвое старше её, этот обложившийся жирком человек, и не о таком суженом мечтала она бессонными ночами, но, с другой стороны, ведь это Великий Государь, Царь и Великий Князь всеа Русии, Великие и Малые и Белые, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский…
– Да что ты, Наталья?… Или в церкви угорела? – удивлённо обернулась к ней Евдокия Семёновна. – Что ей ни говори, она хоть бы слово тебе!..
– Прости меня, родимая… – спохватилась Наташа. – Задумалась я…
– Я говорю: придётся нам обедать, пожалуй, одним, без Артамон Сергеича. Сохрани Бог, не случилось бы чего с государыней…
…Великий Государь, Царь и Великий князь всеа Русии, Великие и Малые и Белые, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский и прочая, и прочая, и прочая – ужас, голова кружится!..
Артамон Сергеевич заехал домой переодеться. Попутно заглянул в Азбуковник, словарь слов непонятных, нерусских. Но никакой катапетазмы там не было. Катапульт был, катастрофа, катаплазма были, а катапетазмы нету… Ох уж эти киевляне!.. Он сел торопливо в возок и приказал везти себя во дворец.
Вечером, в сумерки, могучие, редкие, унылые, поплыли над городом звуки колокола Ивана Великого: то была весть народу о преставлении великой государыни Марьи Ильинишны…
XVIII. Христоименитое тишайшее царство Московское
У стрельцов сразу возникло затруднение: куда именно вести Тренку? Можно было вести его во дворец Казанский, который ведал делами царства Казанского и Астраханского, можно было вести его в приказ Посольский, который ведал сношениями с Доном, можно было вести его в приказ Разбойный, который чинил суд и расправу над разбойниками и татями, но было воскресенье, и все эти приказы были заперты. Оставалась только сыскная изба при Земском приказе, которая была открыта и в воскресенье. Туда по распоряжению стрелецкого головы и был направлен Тренка Замарай.
Перед крыльцом сыскной избы стояли, позванивая кандалами, иззябшие синие колодники с запуганными глазами. Тренка трусил всё более и более и уже начал решительно сомневаться, так ли он поступил, как следовало. Стрельцы вкратце сказали какому-то жёлтому, высохшему приказному, в чём дело. Тот слушал и с явным недоверием и даже неодобрением поглядывал на Тренку. Это неодобрение относилось к неудачной и глупой попытке Тренки обмануть приказного, государеву слугу, такими вздорными побасками. И так как дело было уже известно самому великому государю, то жёлтый приказный, чтобы показать свое усердие, деловито скрылся куда-то и, скоро вернувшись, приказал стрельцам вести арестованного в допросную палату, где о нём напишут «сказку», то есть составят акт.
Допросная изба представляла из себя большой покой с запылёнными окнами, забранными чугунными решетками и затканными косматой паутиной. В глубине, за большим столом, сидел седой дьяк, похожий на Миколая Угодника. Перед ним лежали бумаги, Уложение в кожаном переплёте с медными застежками и том «Новоуказанных статей», уже распухшее дополнение к Уложению. Слева и справа от дьяка за отдельными столами что-то строчили приказные… Снова с полным недоверием выслушали стрельцов, которые привели Тренку. И на минуту возникло недоразумение: кто он, преступник или не преступник? И дьяк решил: преступник, ибо с ворами на низу все же путался, а кроме того, осмелился и докучать великому государю. И перед допросом приказал дьяк привести Тренку к крёстному целованию и как несомненного преступника, и как бы свидетеля по делу о низовых ворах.
Крестное целование происходило тут же, в присутствии дьяка, похожего на Миколая Угодника, жёлтого приказного и попа, сухощепого, с колючими глазами, – всё, что жило и кормилось около приказов, носило на себе эту печать чёрствости, чего-то мертвенного. И Тренка, совсем запуганный, посиневшими губами, путаясь, повторял за колючим попом страшные клятвы.
– А теперь целуй крест… – строго сказал поп, подставляя ему образ с изображением креста.
Сотворив земной поклон, Тренка поцеловал икону.
– Да ты не хитри!.. – крикнул сердито на него поп. – Ишь, ткнул носом в пустое место-то… Тоже народ!.. Ты не носом целуй, а губами, и не в пустое место, а в самый хрест…
Поцеловать в пустое место или только сделать вид, что целуешь, значило сделать крестное целование недействительным, то есть объегорить приказных, и потому жёсткий поп, живший от приказа, зорко следил всегда, чтобы подвохов таких не было, чтобы всё шло как полагается, а не каким-нибудь обманным обычаем.
А затем обмиравший Тренка снова предстал перед жёлтым подьячим. Его страшно удивляло, что с ним там возжаются: он никогда не думал, что он такой значительный и нужный человек. Начался допрос. Дьяк, похожий на Миколу Угодника, ввиду исключительной важности показаний выходца с мятежного Дона, внимательно следил за допросом. Но следить было не за чем: Тренка явно врал. Господин крутенек был, больно крутенек! Надоело вечно дрожать, и вот он «попался» на волю. Но там увидал он такое ниспровержение всего, перед чем дрожала его холопская душа, что сразу же он перепугался и бежал назад, в Москву. Но, прибежав в Москву, не посмел явиться к своему господину, – крутенек, ох крутенек бывает он под горячую руку!.. – и решил сразу стать под защиту его пресветлого царского величества…