«Стихи мои! Свидетели живые...»: Три века русской поэзии
Шрифт:
Как и для Пушкина, для Ахмадулиной был чрезвычайно важен культ дружбы, и в своих стихах она возродила жанр дружеских посланий. Поэтому она не могла не вспоминать и пушкинских друзей — Дельвига и Пущина, Нащокина и Плетнёва, Жуковского и Данзаса: «спросила б я: «О Дельвиг, Дельвиг, / бела ли ночь в твоём окне?», «слезу не узнала. Давай посвятим её Кюхле». А из учителей Пушкина она называет Державина и признаёт: «Пушкин нас сводил». В зачине стихотворения «Я встала в 6 часов» (1984) читаем: «Проснулась я в слезах с Державиным в уме…», а в конце — «Всплывала в небесах Державину хвала, / и целый день о нём мне предстояло помнить». На заданный себе однажды вопрос «Кто я?» следует неожиданный ответ: «Возьму державинское слово».
Из
Когда к очередному лермонтовскому юбилею Ахмадулиной заказали статью, она написала и стихи, в одном из которых представила себя в саду «минувшего столетья», чаепитие за семейным столом и среди гостей — «юного внука Арсеньевой», предчувствие беды: «И как ни отступай в столетья и сады, / душа не сыщет в них забвенья и блаженства» («Глубокий нежный сад…»). А в другом — побуждает лермонтовских друзей предотвратить поединок («Лермонтов и дитя», 1972).
Пророческие слова В. Кюхельбеккера о горькой участи русских поэтов («Тяжка судьба поэтов всех племён; Тяжелее всех судьба казнит Россию…») в наибольшей степени сбылись в России ХХ столетия.
И когда Б. Ахмадулина обращается к своему любимому Серебряному веку, она прежде всего останавливается на трагической доле его певцов. Даже светлый её сон о молодом Бунине, о его посещении усадьбы Репина и их вегетарианском обеде, о его влюблённости в гимназистку заставляет припомнить бунинскую могилу на чужбине, под Парижем и пространство вокруг, взирающее «отчуждённо и брезгливо» («Тому назад два года…», 1987).
Гораздо чаще звучит в ахмадулинской поэзии имя А. Блока: о нём напоминают и блекло-синий цвет дома, и таинственная маска, и радуга в белой краске, «как в Сашеньке — непробуждённый Блок»; и голос Алисы Коонен на его поминанье, и «городских окраин дым» как весть о больном Блоке, умиравшем в революционном Петрограде («Сказка о дожде», «Завидев дом…», «Черёмуха всенощная», «Ночь: белый сонм…», «Побережье»). А перечитывая в бессонную ночь блоковские записные книжки, современный автор вдруг натыкается на фразу: «Какая безнадёжность на рассвете» и отправляется на утреннюю прогулку, чтобы проверить на себе правильность этих слов («Темнеет в полночь…», 1985).
Но больше всего тревожит Б. Ахмадулину «роковой сюжет» блоковской жизни, составленный из «умолчаний и загадок». Признавая «непостижимость таинств, которые он взял с собой», поэтесса в стихотворении, адресованном Блоку (адресат указан лишь в посвящении, а в тексте сказано: «тревожить имени не стану»), — «Бессмертьем душу обольщая…» (1984) — пытается разгадать:
Что видел он за мглой, за гарью? Каким был светом упоён? <…> Чего он ожидал от века, где всё — надрыв и всё — навзрыд?Он видел грозное «предвестье бед», провидел «высь трагедий», но не вынес «пошлости ответа».
ИскавшийЕго бывшие сподвижники отвернулись от него, и он принял тихую смерть, никого не проклиная. А «нам остаётся смотреть, как белой ночи розы / всё падают к его ногам». Для Блока роза — мистический цветок, символ любви и красоты («Белый, белый ангел Бога / Сеет розы на пути»).
Чтобы передать своё восприятие Блока и его творчества, Ахмадулина прибегает к блоковским образам и ключевым словам: свет, мгла, ночь, рассвет, дым, гарь (пожар), высь, даль, тайна, мука, розы, маска, музыка; белый, синий, тихий, роковой (см.: Кожевникова Н.А. Словоупотребление в русской поэзии начала ХХ в.. М.: Наука, 1986).
Наиболее безысходны в ХХ в. судьбы «опалы завсегдатая» — Осипа Мандельштама и «незваной звёзды» — Марины Цветаевой. Стихотворение «В том времени…» (1967) посвящено памяти О. Мандельштама (это было 30-летие со дня его предполагаемой тогда гибели) и его конфликту с эпохой.
В том времени, где и злодей — лишь заурядный житель улиц, как грозно хрупок иудей, в ком Русь и музыка очнулись.Казалось бы, начало жизни будущего поэта не предвещало её последующего драматизма, но вслед за тревожными событиями (и среди них «предсмертье Блока») появляется предчувствие, что «век падёт ему на плечи». А «он нищ и наг пред чудом им свершённой речи». Певцу затыкают рот, а человека, любившего пирожные (из мемуаров), лишают хлеба и в конце концов умерщвляют, оставив без могилы — «безымянным мертвецом». Но в ахмадулинском сознании он жив и общается с ней.
В моём кошмаре, в том раю, где жив он, где его я прячу, он сыт! А я его кормлю огромной сладостью. И плачу.Через 20 лет и снова в горестный юбилей будет написано новое посвящение — «Ларец и ключ» (1988). «Когда бы этот день, тому, о ком читаю…», «Когда бы этот день, тому, о ком страданье…» — повторяет автор и пробует вообразить, что Мандельштам продолжал бы жить в Воронеже обыденной жизнью, перестал быть «вспыльчивым изгоем», не дерзил бы и не бросал бы вызова «чугунным и стальным» (Медному всаднику и Сталину). Что стало бы с его талантом, «кабы сбылось «когда бы»? Сие никому неведомо. Но ныне он является в гости и смущает хозяйку.
Я сообщалась с ним в смущении двояком: посол своей же тьмы иль вестник роковой явился подтвердить, что свой чугунный якорь удерживает Пётр чугунною рукой? <…> Но всё, что обретём, куда мы денем?Скажем:
в ларец. А ключ? А ключ лежит воды на дне.