Стихи про меня
Шрифт:
Тэффи в парижской "Иллюстрированной России" пишет: "Пастернак. Никогда не слыхала о таком поэте. Зато с детства знаю: "Танцевала рыба с раком, / А петрушка с пастернаком". Ну, не смешно же ни в каком отношении. Опять — застава на замке.
Музыкальный критик Леонид Сабанеев, тонкий, избирательный в оценках, о Шостаковиче упоминает лишь мельком и пренебрежительно, да еще через запятую с Хачатуряном: "типичные "ниже среднего" композиторы, без индивидуальности, но плодовитые". Шостаковича уже в 1926 году, после 1-й симфонии, называли гением, его сразу стали исполнять Стоковский и Тосканини, а Сабанеев пишет тридцатью (!) годами позже, когда есть уже десять симфоний и вообще все главное. Не знать Шостаковича в 56-м было нельзя, но можно было не хотеть знать.
Гайто Газданов, который
Георгий Иванов по-другому, но о том же: "Ласково кружимся в вальсе загробном / На эмигрантском балу".
Эмиграция во многом стала испытательным полигоном России: в освоении бизнеса, ужасе ответственности, свободе слова, разнузданности слова, утрате соборности, торопливой религиозности, отказе от интеллигентности, организованной преступности, захлебе Западом, отторжении Запада, страхе одиночества, гордыне одиночества.
Метрополия исторически послушно повторяет эмигрантский путь. И те восемь-десять лет, когда государственная граница перестала быть фактором нравственным, миновали. На всякую попытку "domestication" всегда можно ответить "падлом".
Лосев, один из редкостно немногих, трезв даже в горечи. Взглянуть хоть для контраста на двух его соседей из "Одного дня" — нелюдимого и витиеватого. Лосев — адекватен: нечастое дело для русского поэта. Потому живет его стихотворение при всех переменах на дворе, и под последней строчкой — "судьбы перемещенное лицо" — хочется поставить не только его, но и свое имя.
КОСМОГОНИЯ ЛЮБВИ
Иосиф Бродский1940—1996
М.Б.
Я был только тем, чего ты касалась ладонью, над чем в глухую, воронью ночь склоняла чело. Я был лишь тем, что ты там, внизу, различала: смутный облик сначала, много позже — черты. Это ты, горяча, ошую, одесную раковину ушную мне творила, шепча. Это ты, теребя штору, в сырую полость рта вложила мне голос, окликавший тебя. Я был попросту слеп. Ты, возникая, прячась, даровала мне зрячесть. Так оставляют след. Так творятся миры. Так, сотворив, их часто оставляют вращаться, расточая дары. Так, бросаем то в жар, то в холод, то в свет, то в темень, в мирозданье потерян, кружится шар.1981
В "Литовском ноктюрне" Бродского есть образ, словно продолжающий эпизод из приключений барона Мюнхгаузена, где замерзшие зимой звуки трубы в оттепель оживают, и воздух начинает источать музыку. Бродский образ расширяет: "Видишь воздух: / анфас / сонмы тех, кто губою / наследил в нем / до нас". И еще: "Небосвод — / хор согласных и гласных молекул, / в просторечии — душ". Это было у стоиков: "Если ввек пребывают души, как вмещает их воздух?" (Марк Аврелий). Однако Бродский ставит знак тождества между отделившимися от тел душами — и звуками, словами. Именно слово одушевляет, населяет окружающий мир самым
В написанном через восемь лет стихотворении "Я был только тем, чего..." идея еще более материализуется, уточняется: один человек способен сотворить другого своей артикулированной любовью. Опять-таки буквально. Кажется, на такое намекал Пастернак: "Я был пустым собраньем / Висков, и губ, и глаз, ладоней, плеч и щек!" Многочисленны песенные фантазии на мотив "стань таким, как я хочу". Бродский в любовной лирике заходит дальше.
Как интересно, что он сквитался — в жизни и в стихах — со своей возлюбленной, еще до этих стихов, в 75-м написав: "...Я взбиваю подушку мычащим "ты" / за морями, которым конца и края, / в темноте всем телом твои черты, / как безумное зеркало, повторяя". Ты создала меня, я воспроизвожу тебя. Заокеанский клон.
Книга "Новые стансы к Августе" беспрецедентно в мировой поэзии (свидетельство такого авторитетного знатока, как Михаил Гаспаров) собрана только из стихотворений с посвящением М.Б.,Марианне Басмановой, Марине — шестьдесят стихотворений за двадцать лет (с 1962 по 1982 год). Еще раз подчеркнем: не сборник посвящен одной женщине, а каждый из стихов, которые составили сборник.
Вообще-то время противопоказано любви, и любые чувства неизбежно гаснут, и стирается острота поэтически плодотворной измены, измена делается метафорой (где ей и место — после, после страстей), и тут вступает в силу аргумент пространства: другое полушарие и невозможность физической встречи. Реальная Марина, лишенная пристального безжалостного взгляда в упор, возрастая в далекой перспективе, превратилась действительно в М.Б. — в символ, в знак, в лирический канон.
Так произошло с той, байроновской, Августой: насильственно прерванная, а не естественно затухшая любовь, помноженная на дальность расстояния, вознесла ее в глазах поэта и читательских поколений.
Стихотворение "Я был только тем, чего..." завершает "Новые стансы к Августе". Какой замечательный синтез, "против шерсти" (не зря Бродский так любил это выражение) XX века с его тягой к анализу, разложению на составные. Пикассо говорил, что его картина — "итог ряда разрушений". Тут — итог ряда созиданий. Подробно и обстоятельно: осязание в первой строфе, зрение во второй и пятой, слух в третьей, речь в четвертой.
Сергей Гандлевский как-то сказал мне: "Вот стихи, которые хотел бы написать я..." И добавил, что такое чувство иногда возникает при чтении чужих стихов. Хотя подобное сожаление я от него слышал еще лишь однажды — по поводу беглого зрительного образа у Георгия Иванова, двустрочной зарисовки, а здесь речь о мироощущении, точнее — миростроительстве. Потому я не удивился, прочитав в романе Гандлевского "НРЗБ" о стихах поэта Чиграшова: "Функции Создателя в стихотворении препоручались любимой женщине. Своими прикосновениями она преображала безжизненный манекен мужской плоти: наделяла его всеми пятью чувствами и тем самым обрекала на страдание, ибо, вызвав к жизни, бросала мужчину на произвол судьбы". Это благородный жанр вариации на тему: так Глинка посылает привет Беллини, Шопен — Моцарту, Брамс — Гайдну. О таком высказывался и Бродский: "Подлинный поэт не бежит влияний и преемственности, но зачастую лелеет их и всячески подчеркивает... Боязнь влияния, боязнь зависимости — это боязнь — и болезнь — дикаря, но не культуры, которая вся — преемственность, вся — эхо". Перекличка налицо, только понимание "произвола судьбы" у двух поэтов — разное. После 82-го года посвящения М.Б.исчезают, чтобы впоследствии возникнуть всего один, и последний, раз в 89-м: "Дорогая, я вышел сегодня из дому поздно вечером..." Расчет чувств беспощаден: "...Потом сошлась с инженером-химиком / и, судя по письмам, чудовищно поглупела". Осознание своих заслуг спокойно — вечность за неверность: "Повезло и тебе: где еще, кроме разве что фотографии, / ты пребудешь всегда без морщин, молода, весела, глумлива?" Подведение итогов окончательно: "Не пойми меня дурно: с твоим голосом, телом, именем / ничего уже больше не связано. Никто их не уничтожил, / но забыть одну жизнь человеку нужна, как минимум, / еще одна жизнь. И я эту долю прожил".