Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Ха, ха, ха! Помнишь, каким пророком и апостолом ты явился мне? Ты не говорил, а благовещал, не кланялся, а снисходил? И это раздражало меня. И я втайне решила сбросить тебя с пьедестала — иронией, издевками, смехом, шутками. А когда эти средства не помогали, потому что твоя душа была защищена памятью о перенесенных страданиях, то я пустила в ход другие средства — сердечность, искренность и, наконец, последнее, самое могучее, — свою любовь. И ты не мог противиться ей, и я победила. А ты, чувствуя свое бессилие передо мной, перед тем человеческим, мужским, что было в твоей натуре, — сердился на меня, на себя самого, ворчал и плыл по течению. Ты помнишь все это, Массино мой?
Впрочем, не сердись, не седись даже теперь, когда нас разлучила
Ты любишь цветы, правда? А присматривался ли ты к ним когда-нибудь внимательно? Пробовал проникнуть в их душу, в их психологию? Ты ученый, вдумчивый человек, тебе следовало бы частенько делать это.
Неужели ты не знаешь, что цветение — это кокетство растения, что все эти розы, гелиотропы, хризантемы и туберозы только и делают, что кокетничают, играют роль, бьют на эффект — и лишь с одной целью. Ты знаешь, с какой. Они дразнят наше зрение своими пышными красками, щекочут наше осязание несравненной нежностью своих листочков и чашечек, тревожат наше обоняние многообразными и роскошными комбинациями ароматов, которых наш язык не в силах назвать, а наша наука — классифицировать. Но этого им мало. Они не довольствуются нашими ощущениями, входят в нашу душу, глубоко затрагивают наше эстетическое чувство неслыханным богатством и разнообразием рисунка, грацией всего своего существа, привлекательностью и загадочностью своих движений. Ведь гелиотроп поворачивает свою головку вслед за солнцем! Ведь другие цисты стыдливо опускают свои чашечки днем, чтобы солнце не выпило из них ароматов, и раскрывают их только вечером. Вдумайся в их психологию, Массино, и упрекни их в том, что они играют роль, что они кокетничают, что красота их лжива. Разве они могут иначе?
И разве женщины могут иначе? То, что вам, более грубым, более тупым, кажется кокетством, комедией, это у них самое интимное, подсознательное проявление их натуры, это для них так же просто, и необходимо, и неизбежно, как дыхание легкими и хождение ногами.
Не сердись на меня, Массино мой! Я не виновата, что в моей жизни ты был тем жарким солнцем, которое заставляет цветок развиться, и распуститься, и раскрыть свою чашечку, и разлить свои самые драгоценные ароматы.
И признайся откровенно самому себе, разве ты не был тогда счастлив? Разве не была я цветущим оазисом в твоей жизни? Разве в нашем домике лесника ты не прожил самое лучшее лето из всех, какие вообще выпадали тебе на твоем веку?
Ты сам говорил мне это тогда. А теперь, после трех дет разлуки, что скажешь?
Осмелишься ли ты проклясть то лето за одно только, что оно миновало? А ты как же хотел? Чтобы лишь твое счастье явилось исключением из всего существующего и никогда не кончилось?
Осмелишься ли ты швырнуть в меня камень за то, что я бросила тебя? Эх, Массино, в таком случае камень попал бы в тебя самого. Не я бросила тебя, а ты не сумел удержать меня. Вот как, голубчик! В твоем распоряжении было шесть месяцев, и ты не сделал ничего для этого. Так неужели я виновата, что другой за шесть недель управился, со мной лучше?
Это я, Массино, я была бы вправе упрекать тебя, проклинать тебя. Ведь признайся по совести самому себе: ты не верил в меня, в мою искренность, в мою любовь. Ты принимал мои ласки, все проявления моего взволнованного молодого чувства с пассивностью сибарита — пусть нежно, благодарно, но не выходя из-за ограды своего спокойствия, своего эгоизма. И я почувствовала это. Как было мне больно, ты этого не знал и не узнаешь никогда, ты, паршивый эгоист и сибарит! Вот и получай наказание! Я наказала тебя, и, если у тебя есть хоть кусочек человеческого сердца в груди, ты должен был почувствовать, что наказан, и должен был еще не так, не так почувствовать это!
И все же, Массино, не сердись на меня! Наказывая тебя, я пострадала в сотню, в тысячу раз сильнее, чем ты, и за мое страдание…»
* * *
Конец,
А быть может, она права? Быть может, в силу своего темперамента, своей крови, своей натуры она поступала так, как была должна, и не могла иначе?
Ха, ха, ха! Я, человек образованный, материалист и детерминист, и ставлю такой вопрос! Я верю, что в природе ни один атом не движется иначе, как в силу неизбежной необходимости, и я смею еще сомневаться, что человек может поступать не так, как должен? Не так, как заставляет его вечный, безошибочный, хотя в данном случае непомерно сложный параллелограмм сил!
Это только мы, глупые и тупые, не понимая законов этого сложного параллелограмма, не видя всех сил, слагающихся в конечный результат, болтаем о свободе воли, о злой воле или самостоятельности человека. И плачем, когда движение по диагонали этого параллелограмма пройдет через наше глупое, слепое, эгоистическое сердце и поранит или хотя бы чувствительно ударит его.
Говорит, что она много выстрадала.
Говорит, что могла бы упрекнуть меня в том, что я не сделал ровно ничего, чтобы удержать ее, приковать ее себе. Что я раскачивался в колыбельке сибаритства и эгоизма, пока она разливала передо мной драгоценные ароматы, своей первой любви…
Это — гм — это… это такое, о чем не сегодня следует думать.
Это может отравить человеку не только канун Нового года, но даже радости рая.
Нет, хватит об этом думать. Человек не может доходить до конца в каждом случае, не то «i umrzc i nie bpdzie umial w to ugodzic» [125] , как говорил некогда Кохановский.
А мы будем читать дальше! Может, там что-нибудь повеселее найдется.
* * *
«Посылаю тебе крыло сойки. Помнишь ту сойку, которая свила гнездо на сосне у самого окна того домика в лесу, и котором ты проводил лето?
125
«Умрет, и то но сумеет туда попасть» (польск.).
По моей подсказке. Я хотела, чтобы ты был близко от меня.
Каждое утро я с ружьем за плечом прибегала к твоему домику, чтобы пожелать тебе в окно доброго утра. И всякий раз эта сойка, угнездившаяся на сосне перед самым окном своим стрекотаньем предупреждала тебя о моем приходе.
Я сразу полюбила ее. Она была как бы моей поверенной, моей служанкой. Ради нее я щадила всех соек в лесу, так как боялась, стреляя, подстрелить и ее.
Помнишь, как мы порою, обнявшись, молча сидели возле домика, в счастливом забытьи, и смотрели, как спокойно хозяйничает эта сойка в своем, гнезде? Как она, вычистив гнездо, садилась в нем и тихими, умными глазами с любопытством смотрела на нас, презабавно выглядывая из-за края гнезда и поворачивая головку? Ее глаза оказывали на тебя какое-то магическое влияние. В такие минуты ты целовал жарче, прижимал меня к груди сильнее, и с твоих уст лились слова, которые были для меня как роса для увядшего цветка. В такие минуты мне казалось, что я заглядываю в твою душу, а сквозь нее в какой-то величественный мир, полный чудес и несказанной красоты.
А потом я начала ревновать тебя к этой сойке. Тайком, к глубине души, я испытывала глухую зависть к ней. Мне казалось, что ты не меня любил, а ее. Ее веселая стрекотня будила тебя по утрам; ее тихая возня в гнезде оживляла тебя; ее любопытный взгляд наполнял тебя чарами, окрыляя твои слова. И я возненавидела ее, как свою соперницу.
Не смейся надо мной, Массино! Это правда. Постепенно я дошла до того, что голос сойки — не только этой, а любой вообще — портил мне настроение, делал меня злой и сердитой. Я чувствовала, что не смогу терпеть ее возле себя.