Стихотворения и поэмы. Рассказы. Борислав смеется
Шрифт:
Минуту было тихо после этого призыва, затем заговорил старый Стасюра:
— Придет, говоришь, наше время и наш суд… Хоть я, вижу, — не дождусь этого дня, ну, да, может быть, вы, помоложе которые, дождетесь… Так вот, для того чтобы отмерить каждому по правде и справедливости, послушайте, что я слышал и видел за эту неделю. Оська Бергман, надсмотрщик в той кошаре [142] , в которой я работаю, снова на этой неделе избил четырех рабочих, а одному бойчуку [143] выбил палкой два зуба. И за что? Только за то, что бедный бойчук, голодный и больной, не мог поднять сразу полную корзину глины.
142
Кошара —
143
Бойко — горец-украинец из бывшего Стрыйского и бывшего Самборского уездов в Западной Украине; бойчук — молодой бойко.
— Нарезай, Деркач! — сказал Андрусь ровным н спокойным голосом, и только глаза его заблестели каким-то странным огнем.
— Этот бойчук, — продолжал Стасюра, — очень добрая душа, и я привел бы его сюда, только он, видно, совсем заболел — не был вчера на работе.
— Приведи! — подхватил Андрусь. — Чем больше нас, тем мы сильнее, а ничто так не связывает люден, как общая нужда и общая обида. А чем сильнее мы будем, тем скорее настанет время нашего суда. Слышишь, старик?
Старик кивнул головой и продолжал:
— А Мотя Крум, кассир, снова недодал рабочим из нашей кошары по «пять шисток за эту неделю и еще грозил, что прогонит с работы, если кто посмеет напомнить об этом. Говорят, что он покупает шахту в Мразнице и что ему не хватало пятьдесят девять ренских, вот он и содрал с рабочих.
Старик «помолчал минуту, пока Деркач отыскал палочку Моти Крума и сделал на ней новую зарубку, затем продолжал:
— А вот вчера иду я мимо корчмы Мошки Финка. Прислушался: что за крик? А это два сына шинкаря прижали какого-то человека в угол, уже пожилого, и так бьют, так дубасят кулаками под ребра, что человек тот уже едва хрипит. Наконец отпустили его, а он уж и идти не — может, а когда харкнул — кровь… Взял я его, веду, да и опрашиваю: что за несчастье, за что так изуродовали? «Вот беда моя, — ответил человек и заплакал. — Задолжал я, — говорит, — неделю назад этому проклятому шинкарю. Думал, получу деньги и выплачу. А тут пришла получка, — бац! — кассир меня будто забыл, не выкликает. Я стою, жду. Уже выплатил всем, а меня не выкликает. Я бросился к нему спросить, в чем дело, а он опасть! — и запер дверь перед самым моим носом. Как я ни кричал, ни стучал — пропало! Еще выбежали прислужники— да меня в плечи: «Что ты здесь, пьяница, скандалишь?» Пошел я. Встречаю потом кассира на улице — и к нему: «Почему вы мне не заплатили?» А тот зверем на меня посмотрел, а потом как закричит: «Ты, пьяница, будешь ко мне на улице приставать? Ты где был, когда выплата была? Я тебя здесь не знаю, — там добивайся выплаты, «где и другим платят!» Ну, а сегодня касса закрыта. Я проголодался, иду к Мошке съесть что-нибудь в долг, пока деньги получу, а эти два медведя ко мне: «Плати и плати за то, что набрал!» Как я ни прошу, ни клянусь, рассказываю, в чем дело, но где там! Прижали меня в углу к вот, смотрите, чуть было душу из тела не вымотали!»
— Нарезай метку, Деркач, нарезай! — сказал грозным «голосом Басараб, выслушав со стиснутыми зубами этот рассказ. — Наглеют все больше наши угнетатели — знак того, что кара уже — висит над ними. Отмечай, побратим, отмечай живо!
— Это верно, — продолжал Стасюра, — распустились наши обидчики, зазнались, издеваются над рабочим людом, потому что все им сходит с рук. Смотрю я, слушаю и вижу, что чем больше на свете горя и нужды народной, тем больше у них богатства и роскоши. Вот теперь народу в Борислав валит видимо-невидимо, потому что всюду по селам голод, засуха, болезни. А здесь разве лучше? Каждый день вижу в закоулках больных, голодных, безработных; лежат и стонут и ждут разве только смерти, потому что человеческого сострадания уже давно перестали ждать. Да и еще, смотрите, плату нам уменьшили и с каждой неделей урезывают все больше и больше. Нет возможности прокормиться! Хлеб все дорожает, а если еще в этом году недород будет, то придется нам всем здесь погибать. Вот кривда, которую все мы терпим, которая всех нас гложет до костей, а на кого ее записать, я и сам не знаю!
Старик произнес все это более живым, нежели обычно, голосом и с дрожащими от волнения губами, а затем оглянул всех и остановил свой взгляд на угрюмом лице Андруся Басараба.
— Да, да, правда твоя, побратим Стасюра! — закричали все присутствующие. — Это наша общая кривда: бедность, беспомощность, голод!
— А на кого ее записать? — вторично спросил старик. — Или сносить ее терпеливо, эту самую
Андрусь Басараб смотрел на Стасюру и на остальных побратимов вначале угрюмо и, казалось, равнодушно, но затем на его лице засветилось что-то, словно скрытая на дне души радость. Он поднялся с места и выпрямился, достав головой до самого потолка избенки.
— Нет, не терпеть нам и этой всеобщей кривды, а если и терпеть, то не покорно и тихо, как терпит овца, когда ее стригут. Всякая кривда должна быть — наказана, всякая неправда должна быть отомщена, и- еще здесь, «а этом свете, потому что о суде, который будет на том свете, мы ничего не знаем! И неужели ты думаешь, что, отмечая эти мелкие, отдельные обиды, мы забываем о главной, всеобщей? Нет! Ведь каждая, даже самая маленькая кривда, которую терпит рабочий человек, — это часть общей, народной кривды, которая всех нас давит и — гложет до костей. И когда придет день нашего суда, нашей кары, то разве ты думаешь, что не отомстится тогда и общая наша кривда?
Стасюра печально покачал головой, словно в душе не совсем верил обещанию Басараба.
— Эх, побратим Андрусь, — сказал он, — отомстится, говоришь? Уж одно то, что неизвестно, когда это еще будет… А другое: что нам с того, что когда-нибудь, может быть, и отомстится, если на i теперь не легче от этого? А если и отомстится, то, думаешь, после легче будет?
— Что это ты, старик, — крикнул >на него, грозно сверкнув глазами, Андрусь, — расплакался невесть чего! Тяжко нам терпеть! Разве я этого не знаю, разве мы все этого не знаем? А кто может так сделать, чтобы мы не терпели, чтобы рабочий человек не терпел? Никто, никогда! Значит, терпеть нам вечно, до конца дней. Тяжело это или >не тяжело, никому до этого нет дела. Страдай и молчи, не показывай другому, что тебе тяжело. Страдай и если не можешь вырваться из беды, то хоть мсти за нее — пусть это немного облегчит твою боль. Так я думаю, и все признали, что я прав. Верно?
— Верно, — ответили побратимы, но так мрачно, угрюмо, словно эта правда не очень их радовала, пе очень была им по сердцу.
— А если верно, — продолжал Андрусь, — то нечего и медлить и — время зря тратить Рассказывайте дальше, кто какую «кривду знает.
Он сел. В хате стало тихо. Начал говорить Матий. По соседству с ним умер рабочий в темной боковушке; как долго он там лежал, когда заболел — этого никто не знает, и домовладелец никому не хотел этого сказать. Говорят, что у рабочего было немного заработанных денег, и когда он заболел, домовладелец отнял у него деньги, а его потом морит голодом, держал взаперти, пока он не умер. Тело было страшно худое, грязное и синее, как бузина. Позавчера ночевала какая-то женщина у другого соседнего домовладельца. Ночью родила. Денег у нее не было, и сразу же на другой день выбросили ее с ребенком из дома. Рассказывал один рабочий, знакомый той женщины, что ходила она с ребенком к попу, чтобы окрестил, но поп не хотел крестить, пока она не укажет отца ребенка. Тогда женщина бросила ребенка в шахту, а сама побежала к начальству с криком, чтобы ее сейчас же повесили, потому что больше жить не хочет. Что с ней сталось потом, Матий не знал.
И потекли рассказы, однообразно-тяжелые и ошеломляющие своей вопиющей несправедливостью. И после каждого рассказа говоривший останавливался, ожидая, пока «метчик» Деркач не отметит на палочке, чтобы «каждому воздать полной мерой». Некоторые побратимы говорили с таким спокойным, безразличным, почти мертвым выражением лица, что уже один их голос, один их вид был своего рода тяжелы-м обвинением, достойным того, чтобы быть отмеченным в ряду всеобщей неправды и угнетения. Другие загорались, рассказывая, проклинали мучителей и требовали скорой для них кары. Но сильнее всего взволновал всех рассказ молодого парня Прийдеволи. Когда пришла его очередь — а он был моложе всех, поэтому и очередь его была после всех, — долго сдерживаемые рыдания вырвались у пего из груди, и, заламывая сильные руки, он вышел на середину избы.
— Перед богом святым и перед вами, побратимы мои, жалуюсь на свое горе! На свою страшную обиду! Осиротили меня на всю жизнь… отняли последнее и растоптали ногами, и все это так, для забавы!.. Ох, боже, боже, и ты смотришь на все это и еще можешь терпеть? Но нет, ты терпи, — я же не могу, я не буду!.. Побратимы, товарищи милые, скажите, что мне делать, как отомстить? Все сделаю, на все отважусь, только не велите ждать, побойтесь бога, не велите ждать!..
Он замолчал, всхлипывая, как малое дитя. Спустя минуту начал уже более спокойным голосом: