Стихотворения и поэмы
Шрифт:
Но эта дышащая непосредственностью память о нём, оказывается, уже стремительно обрастает знаками и приёмами академического изучения, анализа, толкования, а, может быть, даже препарирования. Пошла в ход и по отношению к нему терминология новейшая, не без французско-нижегородского щегольства: претекст, интенция, дискурс, концепт, топос, нарратив, интертекстуальность…
Прощание с ним под высокими сводами храма Вознесения у Никитских ворот для многих запечатлелось какой-то особой тишиной напряжённого недоумения. Да разве он иссяк — подстать поздней осени за стенами? Разве всё сказал, что мог и ещё хотел выразить? Я же его совсем недавно видел — в общем зале бывшей Ленинки, в тесном пространстве на выдаче книг, где ему по какой-то причине
Так и не знаю, дождался ли он в тот час своего заказа. Но, попрощавшись с ним, я вдруг порадовался про себя такой его по-юношески страстной книжной ненасытности. Да и мог ли быть иным поэт, дерзавший переводить с древнерусского «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, а с сербского — «Горный венец» Петра Негоша, а с немецкого — «Орлеанскую деву» Шиллера. Мог ли не вожделеть книгу, как женщину, заочный собеседник Байрона, Мицкевича, Рембо? А ведь были и ещё замыслы. Да какие!
Так, может, и есть правота в том, что люди книжного, филологического, интеллектуального ведения так жадно тянутся теперь именно к его наследию? Тем более, что в этом их выборе вполне прочитывается вызов современным русскоязычным средствам массового внушения. Вы, господа недоступные средства, о нём молчите, а мы будем о нём говорить — в своих вузах, школах, на семинарах, в своих докладах, статьях. И на конференциях, о которых вы молчите. Но от вашего молчания его не убывает, а прибывает.
Да, как и в дни прощания с Юрием Кузнецовым, так и сегодня имя его широковещательный официоз окольцовывает стеной какого-то мрачного жестоковыйного молчания. Но можно ли чего-то ещё от них ждать по отношению к автору потрясающих своей притчевой глубиной, своей гражданской отвагой «Знамени с Куликова поля», «Маркитантов», «Видения», многих и многих других стихотворений, поэм?
Как родился Господь при сиянье огромном, Пуповину зарыли на Севере тёмном. На том месте высокое древо взошло, Во все стороны Севера стало светло. И Господь возлюбил непонятной любовью Русь Святую, политую божеской кровью. Запах крови учуял противник любви И на землю погнал легионы свои. Я увидел: всё древо усеяли бесы И, кривляясь, галдели про чёрные мессы. На ветвях ликовало вселенское зло: — Наше царство пришло! Наше царство пришло! Одна тяжкая ветвь обломилась и с криком Полетела по ветру в просторе великом, В стольный город на площадь её принесло: — Наше царство пришло! Наше царство пришло!Представленное в «Видении», кажется, понятно сегодня каждому — от ученика воскресной школы до ветерана. Картина нисколько не изменилась с конца восьмидесятых, когда «Видение» было написано. За двадцать с лишком лет — ничего по сути-то не изменилось! Уже целое новое поколение пришло в мир и — ничего.
Но в связи с этим и другими поэтическими притчами и видениями Юрия Кузнецова нужно ли говорить о том, что каждому теперь понятно из его слов и так? Не задуматься ли о том, как всё же, какими именно словесными средствами поэт добивался поразительной прозрачности, мощной убедительности сказанного.
Оглянуться
Но поэт надеется, что его читатель эти пространства постигает не одним лишь знанием Евангелия, русской истории или Тютчева, а всей своей душевной сутью сразу. И что в этом отношении между ним и читателем нет никаких преград. А потому, говоря о себе, он говорит тем самым и о каждом из нас.
Бывает у русского в жизни Такая минута, когда Раздумье его об отчизне Сияет в душе, как звезда. Ну как мне тогда не заплакать На каждый зелёный листок! Душа, ты рванёшься на запад, А сердце пойдёт на восток. Родные черты узнавая, Иду от Кремлёвской стены К потёмкам ливонского края, К туманам охотской волны. Прошу у отчизны не хлеба, А воли и ясного неба. Идти мне железным путём И зреть, что случится потом.И снова — какой неукоснительный отбор самых весомых, значимых в жизни каждого из нас слов! Озирая этот словарный запас, можно сказать, что он по сути и невелик. Но словарный запас Юрия Кузнецова для того и невелик, что заключённые в словах смыслы у него большие. Он пренебрегает словами, выражающими какие-то малые, мелкие доли, частности. Ему подавай всё разом небо, всю целиком землю, или хотя бы её край. Когда он заявляет, что «край неба за первым углом», то и угол здесь — вовсе не мелочь. Это не угол какой-то отдельной хибары. Не уголок, который «нам никогда не тесен». Кузнецовский угол просто зияет, настолько он громаден. Это угол, может быть, евангельского краеугольного камня, никак не меньше.
Глаза его не различают всякую житейскую мелюзгу, а душа равнодушна к маленьким переживаниям, к изысканным оттенкам «чувствий». Его слово устремлено к обобщениям, не хочет сосредоточиваться на всяких там шизофренических подробностях, на кружавчиках и ньюансиках. Он не хочет вязнуть в метафорах и устремляется к большим событиям, к великим символам, знамениям и знакам. В поэтическом укладе и обиходе Кузнецова совершенно непредставимо пушкинское «морозной пылью серебрится его бобровый воротник». Скорей, он обернётся на Хлебникова с его потрясающим образом-обобщением: «Русь, ты вся — поцелуй на морозе». Но лермонтовское «воздух был чист и свеж, как поцелуй ребёнка» тоже не для Кузнецова. Потому что слишком частно, слишком трогательно сказано. А уж есенинское «алой розой поцелуи веют, лепестками тая на губах», думаю, в понимании Кузнецова просто слишком, до приторности, сладко.
Это не значит, что по-человечески он в своих художественных оценках и приговорах всегда прав. Такое художественное мироотношение и не обязательно для всех. Но он прав в масштабах своего созерцания мира, как права Псалтирь, ворочающая цельными глыбами гор, бездн, пустынь, морей, народов и царств. Или как прав тот же Пушкин, сравнивающий меньшее с большим, когда описывает Петра в битве под Полтавой: «Он весь, как божия гроза».
Юрий Кузнецов даже свою муху, даже звук половицы в рассохшемся доме рассматривает как события всемирные. Символизм Блока и Белого рядом с символом кузнецовской «Мухи» или «Иглы» представляется каким-то камерным, слишком хрупким и нежным. Вот почему в поэме «Золотая гора» Кузнецов позволяет себе, с помощью цитаты из «Евгения Онегина, вызывающую, почти насмешливую аттестацию: