Стихотворения. Поэмы. Проза
Шрифт:
Мне ад явился в виде большой кухни из зажиточного дома с бесконечно длинной плитой, уставленной в три ряда чугунными котлами, в которых сидели и жарились нечестивцы. В одном ряду сидели христианские грешники, и — трудно поверить! — число их было вовсе немалое, и черти особенно усердно раздували под ними огонь. В другом ряду сидели евреи; они непрестанно кричали, а черти время от времени поддразнивали их; так, например, очень потешно было смотреть, как один из чертенят вылил на голову толстого, пыхтевшего ростовщика, который жаловался на жару, несколько ведер холодной воды, дабы показать ему воочию, что крещение — поистине освежающая благодать. В третьем ряду сидели язычники, которые, подобно евреям, не могут приобщиться небесному блаженству и должны гореть вечно. Я слышал, как один из них негодующе крикнул из котла дюжему черту, сгребавшему под него угли: «Пощади меня! Я был Сократом{521}, мудрейшим из смертных, я учил истине
Уверяю вас, madame, там была ужасающая жара, со всех сторон слышались крики, вздохи, стоны, вопли, визги и скрежетания, но сквозь все эти страшные звуки настойчиво проникала жестокая мелодия той песни о непролитой слезе.
Она была привлекательна, и он
любил ее, он же не был привлекателен,
и она не любила его.
Madame! Старая пьеса — подлинная трагедия, хотя героя в ней не убивают и сам он не убивает себя. Глаза героини красивы, очень красивы, — madame, не правда ли, вы почувствовали аромат фиалок? — они очень красивы, но так остро отточены, что, вонзившись мне в сердце подобно стеклянным кинжалам, они, без сомнения, проткнули меня насквозь — и все же я не умер от этих смертоубийственных глаз. Голос у героини тоже красив, — madame, не правда ли, вам послышалась сейчас трель соловья? — очень красив этот шелковистый голос, это сладостное сплетение солнечных звуков, и душа моя запуталась в них, и трепетала, и терзалась. Мне самому, — это говорит теперь граф Гангский, и действие происходит в Венеции, — мне самому прискучили наконец такие пытки, и я решил кончить пьесу уже на первом акте и прострелить шутовской колпак вместе с собственной головой. Я отправился в галантерейную лавку на via Burstah [52] {522} , где были выставлены два прекрасных пистолета в ящике, — я припоминаю ясно, что подле них стояли радующие глаз безделушки из перламутра с золотом, железные сердца на золотых цепочках, фарфоровые чашки с нежными изречениями, табакерки с красивыми картинками, изображавшими, например, чудесную историю Сусанны {523} , лебединую песнь Леды, похищение сабинянок {524} , Лукрецию {525} , эту добродетельную толстуху, с опозданием прокалывающую свою обнаженную грудь кинжалом, покойную Бетман {526} , La belle Ferroni`ere [53] {527} — все привлекательные лица, — но я, даже не торгуясь, купил только пистолеты, купил также пули и порох, а потом пошел в погребок синьора Унбешейден {528} и заказал себе устриц и стакан рейнвейна.
52
Улица в Гамбурге.
53
«Прекрасная фероньера» (франц.).
Есть я не мог, а пить не мог и подавно. Горячие капли падали в стакан, и в стекле его виделась мне милая отчизна, голубой священный Ганг, вечно сияющие Гималаи, гигантские чащи баньянов, где вдоль длинных тенистых дорог мерно шествуют мудрые слоны и белые пилигримы; таинственно-мечтательные цветы глядели на меня, завлекая украдкой, золотые чудо-птицы буйно ликовали, искрящиеся солнечные лучи и забавные возгласы смеющихся обезьян ласково поддразнивали меня, из дальних пагод неслись молитвенные песнопения жрецов, и, перемежаясь с ними, звучала томная жалоба делийской султанши, — она бурно металась среди ковров своей опочивальни, она изорвала серебряное покрывало, отшвырнула черную рабыню с павлиньим опахалом, она плакала, она неистовствовала, она кричала, но я не мог понять ее, ибо погребок синьора Унбешейден удален на три тысячи миль от гарема в Дели, и к тому же прекрасная султанша умерла три тысячи лет назад, — и я поспешно выпил вино, светлое, радостное вино, но на душе у меня становилось все темнее и печальнее: я был приговорен к смерти.
. ................
Поднимаясь по лестнице из погребка, я услышал звон колокольчика,
Есть в старых сказках золотые замки,
Под звуки арфы там танцуют девы,
И слуги в праздничных одеждах ходят,
Благоухают мирты и жасмины.
Но лишь одним волшебным словом ты
Разрушишь вмиг очарованье это, —
Останется развалин пыльных груда,
Где стая птиц ночных кричит в болоте.
Так я своим одним-единым словом
Расколдовал цветущую природу.
И вот она — недвижимо-мертва,
Как труп царя в одеждах златотканых,
Которому лицо размалевали
И скипетр в руки мертвые вложили.
Лишь губы пожелтели оттого,
Что позабыли их сурьмой раскрасить.
У носа царского резвятся мыши,
Над скипетром златым смеются нагло… [54]
54
Из «Альманзора» Гейне, перевод Ал. Дейча.
Обычно принято, madame, произносить монолог перед тем, как застрелиться. Большинство людей пользуется в таких случаях гамлетовским «Быть или не быть…». Это удачное место, и я охотно процитировал бы его здесь, но никто себе не враг, и если человек, подобно мне, сам писал трагедии, в которых тоже есть монологи кончающих счеты с жизнью, как, например, в бессмертном «Альманзоре», то вполне естественно, что он отдаст предпочтение своим словам даже перед шекспировскими. Как бы то ни было, обычай произносить такие речи надо признать весьма полезным, — он, по крайней мере, позволяет выиграть время. Таким образом, случилось, что я несколько задержался на углу улицы San Giovanni; и когда я, осужденный бесповоротно, обреченный на смерть, стоял там, — я вдруг увидел ее.
На ней было голубое шелковое платье и пунцовая шляпа, и она остановила на мне свой кроткий взор, побеждающий смерть и дарующий жизнь, — madame, вы, вероятно, знаете из римской истории, что весталки в Древнем Риме, встретив на своем пути ведомого на казнь преступника, имели право помиловать его, и бедняга оставался жить. Единым взглядом спасла она меня от смерти, и я стоял перед ней словно вновь рожденный и ослепленный солнечным сиянием ее красоты, а она прошла мимо — и сохранила мне жизнь.
Она сохранила мне жизнь, и я живу, а это — главное.
Пусть другие утешаются надеждой, что возлюбленная украсит их могилу венками и оросит ее слезами верности. О женщины! Кляните меня, осмеивайте, отвергайте! Но оставьте меня в живых! Жизнь так игриво мила, и мир так приятно сумасброден! Ведь он — греза опьяненного бога, который удалился `a la francaise [55] с пиршества богов, лег спать на уединенной звезде и не ведает сам, что все сны свои он тут же создает, и сновидения эти бывают пестры и нелепы или стройны и разумны. Илиада, Платон, Марафонская битва {530} , Моисей {531} , Венера Медицейская, Страсбургский собор, французская революция, Гегель, пароходы и т. д. — все это отдельные удачные мысли в творческом сне бога. Но настанет час, и бог проснется, протрет заспанные глаза, усмехнется — и наш мир растает без следа, да он, пожалуй, и не существовал вовсе.
55
На французский лад; в данном случае — незаметно (франц.).
Но что мне в том! Я живу. Если я лишь образ чьего-то сна, пусть так, — все лучше, чем холодное, черное, бездушное небытие смерти. Жизнь — высшее благо, а худшее из зол — смерть.
Берлинские гвардии лейтенанты могут сколько угодно зубоскалить и считать признаком трусости, что принц Гомбургский{532} с ужасом отшатывается от своей разверстой могилы, — все же Генрих Клейст обладал не меньшим мужеством, чем его коллеги с грудью колесом и перетянутой талией, и он, увы, успел доказать это.
Но все сильные люди любят жизнь. Гетевский Эгмонт{533} неохотно расстается «с милой привычкой к бытию и действию». Эдвин{534} Иммермана хватается за жизнь, «как дитя за грудь матери», и хоть не сладко ему жить чужой милостью, он все же молит смилостивиться над ним:
Ведь жизнь, дыханье — высшее из благ.Когда Одиссей видит в подземном царстве Ахилла{535} во главе мертвых героев и восхваляет его за славу среди живых и почет даже среди мертвецов, тот отвечает: