Стоход
Шрифт:
Когда канава подошла к участку, на деревне пропели первые петухи. Напившись воды из речки и немного отдохнув, Гриша поплевал на руки, нывшие от усталости, и снова взялся за лопату.
К рассвету голоса жнецов на панской ниве умолкли. Болото крепко спало под тяжелым потемневшим пологом тумана. Только в деревне перекликались петухи да в ольшанике пробовали свои утренние голоса болотные птицы. Но Гриша не слушал их пения. На отцовском участке рождались новые, более радостные звуки — тихий шелест и плеск воды. Сначала, когда канава подошла к залитому участку, вода лишь с самого
Возвратился он, когда мать только проснулась и еще не ходила в сарай будить его. Вошел в хату, для вида протирая глаза кулаком. Ни мать, ни дед ничего не поняли. После завтрака, когда мать ушла на огород, Гриша подошел к дедушке.
— Плохо мне, плохо! — стонал дед.
Гриша наклонился над больным и прошептал:
— Дедушка, выздоравливайте. Вода уже сошла. Наша земля скоро высохнет.
Дед повернул забинтованную голову, лицо его было покрыто синяками, и Гриша узнавал только большие, скорбные глаза. Сейчас эти глаза спрашивали, робко радовались и в то же время боялись. Гриша поспешил все объяснить, чтобы успокоить его.
Выслушав рассказ внука, дед положил руку ему на плечо и тихо проговорил:
— Пожить бы. Увидеть, каким ты вырастешь.
Утром звуки по лесу разносятся далеко, далеко. Но здесь, куда Гриша забрел со стадом, не слышно было ни одного человеческого голоса. Только птицы, да в те поют как-то несмело, словно все время к чему-то прислушиваются. Коровы разбрелись по большой зеленой поляне. Гриша резал лозу, хотел сплести кошик для ловли вьюнов. Вспомнив, что каждое лето дед ловил и сушил на зиму вьюнов, Гриша решил заменить старика в этом деле. Конечно, если стражник поймает с кошиком, хорошего не жди. Но лучше об этом не думать.
Нарезав ровненькой красной лозы, он устроился на высоком пеньке так, чтоб видна была вся поляна, по которой разбрелись коровы.
Вдруг в лесу послышался топот скачущего коня. Потом показалось, что кто-то вскрикнул. Гриша насторожился. Крик больше не повторился. А топот начал быстро удаляться и наконец растаял в лесной глубине.
Но до чуткого слуха Гриши долетел какой-то непонятный, хватающий за сердце звук, словно кто-то плакал.
Прислушался — и вправду плачет. Совсем рядом. Не то в ольховых кустах на полянке, не то за ближними соснами. Гриша пошел на странный звук. На поляне никого. Вошел в лес, теперь показалось, что плач позади. Но вот он прекратился, будто бы тот, кто плакал, тоже прислушивался.
«Заметил меня», — подумал пастушок и замер. Внизу, вокруг себя, ничего не увидел. И стал смотреть вверх, на деревья. Может, это какая-то еще неизвестная ему птичка? На маленьких деревьях ничего не было видно. На большой сосне, поднимавшейся выше всех, деловито постукивал дятел. Склоненная
Он вышел на просеку и под молодой, склонившейся осиной увидел девочку лет четырнадцати. В стареньком сером в горошек платье, босая. Сидит на сыром пеньке и, положив голову на колени, горько плачет. Перед нею валяется растоптанный черный кошик, сплетенный из молодых дубовых корней. В невысокой траве большими дождевыми каплями синеет рассыпанная черника. Гриша сразу все понял:
— Тебя стражник прихватил?
Девочка вздрогнула и подняла глаза, большие и черные, как ягоды, над которыми она плакала.
— Стражник? — повторил Гриша, кивнув на ягоды.
— У-у-у-гу, — нехотя выговорила девочка.
— Барабак?
— У-у-гу.
— Самый гад из всех панских холуев! Он моего дедушку чуть не до смерти запорол. — Гриша нахмурился, посмотрел в чащу леса, будто где-то тут, за кустом, стоял его заклятый враг. — Я ему этого не забуду…
— А кто твой дедушка? — немного успокоившись, спросила девочка.
— Да тот, что зовут Сибиряком.
— А-а… Я его знаю. Он моей мамке ботинки шил, когда она служанкой у пана работала… Ох, то вам хорошо, вы сами хозяева.
— Какие там хозяева! Ни коня, ни коровы. Только хата, да и та…
— Ну, хоть хата да земля.
— Ковалочек. Теперь есть ковалочек! — с гордостью ответил Гриша. — А ты…
Он не посмел сказать «батрачка». Это слово даже последний бедняк произносил с презрением и страхом. Но девочка, потупив голову, сама сказала просто и привычно:
— Мы батраки. Живем в бараке.
И начала рассказывать, почему пошла за ягодами без «квитка».
— Бронь боже! Я б ни за что не пошла, когда б мама не болела, — говорила она и жестом взрослой горемычной женщины поправляла выбившиеся из-под платка иссиня-черные, вьющиеся на висках волосы. — Мама болеет. Денег нет, а надо лекарство купить.
— А отец тоже в батра… у пана работает? Девочка отрицательно покачала головой.
— Его совсем нету. Давно уже нету.
— А мама когда заболела?
— Тоже давно, а с осени стало хуже: Барабак ударил ее палкой по спине.
— Палкой по спине?! Да что он, сдурел? Я даже коров не бью палкой! Хворостиной и то жалко, хоть они и панские. За что же он?
— Копали панскую картошку. И он нашел после матери две картошинки в земле. Вот такусенькие, — девочка показала кончик своего пальца.
— Его самого бы этой палкой! — сцепив зубы, процедил Гриша. — А ты чья?
— Антосина.
— Ты дочка Антоси? Той самой, что…
— Да одна ж в Морочне Антося, моя мама. Когда-то мы жили тут вот, недалеко, тут и могилка моего дедушки. Он был лесником ясного пана.
— Ах, вот ты кто… — многозначительно кивнул Гриша.
Поняв, что перед ним та самая девочка, на которую, как коршун на цыпленка, целится долговязый Сюсько, Гриша почувствовал к ней еще большую жалость. Ему захотелось сделать для нее что-нибудь очень хорошее. Он присел и, положив между собою и девочкой брыль, начал собирать ягоды.