Стоход
Шрифт:
— В батраки?! — Мать, как перед иконой, упала на колени перед секвестратором.
А Гриша, опустив руки и раскрыв рот, смотрел на пана Суету, словно видел его впервые. Угластый приподнятый подбородок Гриши дрожал, широко раскрытые темно-серые глаза часто моргали, по зеленовато-бледным щекам катились крупные слезы.
— Смилуйтесь, смилуйтесь, пан секвестратор! — молила мать. — Хлопца помилуйте. Я! Лучше я пойду батрачить! Хлопца нельзя так рано… Ему ж еще нет и четырнадцати. Смилуйтесь. Вы же все можете!..
Прищурив маленькие, хитрые глаза, секвестратор размышлял: конечно, можно было бы оставить в покое
Когда Оляна затихла, секвестратор встал и одним духом, как надоевшую молитву, от которой надо скорее отвязаться, прочитал протокол. Потом намазал хозяйке палец химическим карандашом и ткнул этим пальцем в бумагу. В одном месте за поросенка, в другом — за сына.
Убедившись, что оттиски просохли, он бережно закрыл книгу. Надел шляпу. Присев на корточки, погладил утенка, что-то сказал ему в ответ на его попискиванье и пошел прочь. Но за порогом, в сенях, остановился, чтобы еще раз посмотреть на хозяйку. И опять неузнаваемо мягким, елейным голосом посоветовал не роптать, молиться и уповать на бога.
— Помните, милостивая пани: все в этом тленном мире только суета. Суета сует и томление духа.
Заметив, что дверь открыта, утенок заковылял в сени. Когда он перебирался через порог, секвестратор размахнулся тяжелой дверью. Утенок, видно, понял, что вперед идти нельзя и повернул назад. Хозяйка бросилась к нему, но было поздно: дверь легко, как воробьиное яйцо, раздавила желтую головку утенка.
И в эту минуту Гриша крикнул:
— Мама! Дедушку везут!
Возле двери остановилась рябая однорогая корова панского конюха Егора Погорельца. Она была запряжена в старый расшатанный рыдван. На голых серых досках лежал почерневший Конон Багно. Голову его конюх поддерживал своей толстой широкой ладонью. Так он, видно, шел всю дорогу от самого полицейского участка. Когда к рыдвану подбежали Гриша и мать, Егор тихо промолвил:
— Звери! Вот звери, так звери! Замордовали человека и говорят, вези, пусть дома умирает.
Пока деда переносили в хату, собрался полный двор народу. Соседка затопила у себя печь, чтобы согреть воды. Прибежала фельдшерица — жена нового учителя. Егор дал Грише десять грошей «на лекарство» и повел домой свою корову. Рассохшийся, давно не мазанный рыдван скрипел жалобно и тоскливо, как цыпленок, затерявшийся в бурьяне.
Утром, положив в торбу несколько картофелин, узелок соли, а вместо хлеба сушеных вьюнов, Гриша отправился на панский двор. На улице он встретил Санько, который собирался, видно, в дальнюю дорогу.
— Ты куда? — удивился Гриша.
— В город.
— На заработки? А корова?
— Забрали, — ответил Санько и, помолчав, добавил: — Мать отдала. Боялась, раскроют хату.
— Я бы тоже пошел, да дедушке очень плохо. — Гриша почесал в затылке и отправился дальше.
Панский приказчик, юркий щеголь в сером костюме, больно хлестнул Гришу плеткой, для порядка, и послал в лес пасти племенных коров. Он тут же напомнил, что рвать ягоды в лесу нельзя.
— Если язык будет синим от черники, я тебе его отрежу, — ехидно
У Гриши мороз пробежал по коже от этой улыбки. Он поверил, что этот веселый человек и в самом деле может отрезать язык.
Ягод в панском лесу тьма-тьмущая. Но собирать их разрешается только тому, кто купит «квиток».
Приказчик уехал куда-то на легкой пролетке, и к Грише подошел конюх Егор Погорелец. Ласково, по-отцовски положив руку на плечо, он тихо, чтоб не слышали другие, сказал:
— Не слушай его. Ешь ягод сколько хочешь и домой неси, мать насушит на зиму. Ты ж коров пригонять будешь вечером, когда этот хлюст уже пьянствует или где-нибудь шляется.
Гриша благодарно посмотрел в глаза конюха, и тот чем-то напомнил ему отца. Нет. Не внешностью. Отец был белоголовый, без усов. А этот черный, с густыми усами, подковкой обхватившими рот. Прищуренные глаза тоскующие и добрые. Может, именно эти глаза да ласковый душевный голос и напомнили отца. Пастушок погнал коров. А конюх, поучая и подбадривая, проводил его до самого леса и на прощание сказал:
— Если что, обращайся ко мне.
Гриша ушел в самом хорошем расположении духа и все не мог понять, за что же такого доброго человека все считают чудаком.
Трое суток фельдшерица почти не отходила от старика, лежавшего без памяти. Наконец горячка прошла. Дед Конон открыл глаза. Но молчал. Ничего не просил, ни на что не жаловался, хотя все тело у него было в ранах и черных кровоподтеках. Заговорил он только через неделю и то вымолвил всего несколько слов возвратившемуся с пастбища Грише. Тяжело дыша и подолгу отдыхая после каждого слова, он сказал, что ему легче было бы терпеть, если бы канава была закончена. Гриша весь вечер сидел возле кровати, молчаливый, сердитый на самого себя. Дедушка пострадал из-за него. Это ему он старался отвоевать у болота ковалок земли. И вот уже на краю могилы думает только об этом. А Грише и в голову не пришло чем-нибудь утешить деда. Наскоро поужинав и сказав матери, что очень устал, Гриша ушел в сарай. Но спать сегодня не собирался. Забравшись на сеновал, стал прислушиваться к стукам в доме. И когда там все утихло и погас свет, спрыгнул с сеновала. Схватил под стрехой лопату и через огород пустился на болото. Теперь его жгло только одно желание: закончить канаву, чтобы дедушке было легче на душе и он скорее бы выздоровел. Закончить сегодня же!
На болоте, как и в ту ночь, когда они с дедушкой начинали свое дело, стоял густой прохладный туман. Только сегодня не было тихо: на панской ниве слышались голоса. Видно, жали и ночью, чтоб не осыпалась пшеница. Гриша удивлялся, что шел один и не боялся ни ведьм, ни русалок, хотя хорошо знал, что как раз в эту пору они целыми хороводами кружатся на болотах, греются под луной.
Никогда работа не радовала его так, как сегодня. Стоя по колено в воде, сбегавшей с панского болота, Гриша глубоко вонзал лопату в густой, вязкий торфяник и отбрасывал в сторону большие, тяжелые глыбы. Старался изо всех сил, искренне веря, что с каждым пластом выброшенной земли дедушке становится легче. Лицо его было мокрым, губы солеными от пота, полотняная рубашка прилипла к спине, ноги в мокрых постолах онемели и, казалось, набухли от воды, как деревянные. Но, не разгибаясь, он продолжал свое дело.