Стоим на страже
Шрифт:
Горохов видел, как она возвращалась из школы. Прошла очень быстро, прижав к груди тетради, ни разу не посмотрела в сторону рощи. И Горохову стало жарко от вдруг пронзившей его тело нежности и вины перед ней.
Наконец стало темнеть. Горохов старался меньше попадать на глаза старшим офицерам. Конечно же она не придет, он хорошо знал это, но все равно ждал десяти; в далеких полях сонно стрекотали тракторы, и палые листья печально шуршали под сапогами часовых.
Было без десяти десять.
Десять.
Десять минут одиннадцатого…
Разумеется, она не пришла. Горохов с самого начала знал, что
Вдруг на далеком пригорке посреди поля он увидел тоненькую фигурку. Девушка шла быстро, придерживая руками платок.
Предупредив часового, Горохов пошел навстречу. Тропинка петляла из стороны в сторону. Горохов бросил ее, побежал напрямик через поле, под ногами хрустела стерня.
Между ними оставалось всего несколько шагов. Горохов уже видел ее глаза.
Вдруг за спиной послышался треск. Горохов резко обернулся — в небо волочила дымный след сигнальная ракета.
Горохов в отчаянии сжал зубы…
Еще треск — зеленая…
Еще — снова красная…
«Тревога»!
Роща наполнилась грохотом, было слышно, как один за другим, взрываясь, заводятся моторы. А они стояли посреди лунного поля и растерянно смотрели друг на друга.
Из рощи уже выкатывались первые танки.
Несколько мгновений он смотрел в темные от слез и немого вопроса глаза, словно старался запомнить их навсегда. Потом резко обхватил ее голову шершавыми ладонями — и крепко и больно поцеловал в губы. И, все еще не выпуская из рук мокрых щек, горько и хрипло выдохнул:
— Прости меня и… прощай!
Обессилевший от бега Горохов вскарабкался на броню. Стрелок-радист поторапливал его:
— Скорее, товарищ лейтенант! Мы идем первыми. Курс: северо-запад. Станция Сосновка. Больше пока ничего не известно.
— Хорошо.
Горохов свалился в люк. Прежде чем захлопнуть его, оглянулся. Одиноким поникшим парусом маячила в голубом поле тоненькая фигурка. Горохов стиснул зубы и, словно крышку гроба, захлопнул за собой люк.
Танк взревел, выполз на пригорок, на мгновенье остановился, словно выискивая что-то хищным стволом-хоботом, и, низко пригнувшись и подминая под себя кустарник, понесся опушкой рощи к тусклой кромке заката, и Горохову казалось, что сквозь рев мотора он слышит, как на гудящую броню сыплются желтым дождем еще живые листья.
Неожиданно левым боком танк налетел на дерево. Береза не хотела умирать, она тоскливо заскрипела, словно застонала. Но танк зарычал еще сильнее и тоже подмял ее под себя. И опять на ревущую броню сыпались листья.
— Куда смотришь?! — зло закричал Горохов водителю. — Беру управление…
…Горохов бросал танк из стороны в сторону, старался петлять между деревцами. Когда это не удавалось, стискивал зубы и закрывал глаза, в ушах висел печальный шорох сыплющихся листьев.
Вдруг в наушниках резкий, словно металлический скрежет, голос:
— Пятнадцатый! Пятнадцатый! Я — первый! Пятнадцатый! — командир полка уже кричал. — Вы слышите меня?
— Да! — равнодушно отозвался Горохов.
— Что значит «да»? Какого черта вы мечетесь из стороны в сторону? Мешаете другим машинам. Зря вас считают лучшим экипажем. Проснитесь, лейтенант!
— Слушаюсь!
Но рация командира полка все еще не отключалась.
Неожиданно для себя, нарушая
— Куда это мы, Иван Трифонович?
Спросил — и испугался.
Горохов даже в обыденной жизни никогда не называл командира полка по имени и отчеству, хотя право на это имел: тот в свое время воевал вместе с его умершим несколько лет тому назад от ран отцом и сам ходатайствовал, чтобы Горохов-младший попал к нему в полк.
В наушниках — томительное попискиванье, потрескиванье…
Потом какой-то неуверенный, дрогнувший голос:
— Как куда?
— Куда мы несемся?
— А я и сам толком не знаю, Саша, — сказал полковник тихо… Но тут же его голос снова стал холодным, жестким: — Прекратите разговоры, лейтенант! Соберите нервы! Вы удивляете меня сегодня.
Танки рвали в черные клочья грустную проселочную дорогу. Снова вырвались в поля. Впереди перед стволами закачалась дрожащая цепочка огней.
Через полчаса танки с потушенными фарами ворвались на какой-то заспанный полустанок. С лязгом и грохотом вползли на платформы, и приземистые короткие эшелоны с небольшими интервалами, набирая скорость, понеслись в ночь.
Было свежо, и Горохов набросил на плечи куртку. Мимо проносились деревни, стога сена, поля, одинокие костры, избушки, гулко и тревожно грохотали мосты — все это стремительно налетало и уносилось назад, в прошлое — лишь стылые звезды, как совесть, как глаза всех безвременно погибших на войнах, по-прежнему скорбно висели над горизонтом. И еще одна большая и яркая звезда висела все время перед составами — зеленый глаз семафора.
На одной из станций эшелон остановился, но всего на несколько минут, пока меняли локомотив. И Горохов вдруг подумал: «А что, если бы сейчас ему вдруг предложили сменить профессию?.. Поехать в ту деревню? Найти ту девчонку, затеряться с ней в березовых перелесках?..»
Ему даже жарко стало от этой неожиданной мысли… Но тут же горько и пусто. Нет, это невозможно… Почему невозможно? Комиссуются же некоторые, и не только по состоянию здоровья… Нет, невозможно… Для него невозможно! Хотя бы только потому, что это у него уже в крови — тревога за березовую страну, за хрупкий мир, который вот уже сорок с лишним лет непрочно живет в ней, за всю зелено-голубую, тяжело больную планету, на которой еще не было ни одного дня — боже мой, ни одного дня! — чтобы где-нибудь человек не убивал человека. И нигде от этой тревоги ему не спрятаться, потому что в отличие от них он всегда, каждую минуту будет знать, как непрочна эта тишина.
«Нет, это невозможно», — гулко и больно отдавалось во всем теле, словно он говорил вслух в большом и пустом зале. Горохов сжал кулаки. Нет, не для него спрятано счастье в тех березовых перелесках. Не для него. Но, черт возьми, он сделает все от него зависящее, чтобы была счастлива, хоть немного была счастлива та девчонка! Чтобы был счастлив тот разудалый тракторист и все те люди на слепых ночных полустанках и в спящих городах и селах!
Горохов смотрел на спящих солдат, им снились счастливые сны, и он думал, что этим снам, может быть, никогда не сбыться. Потому что на их плечах, еще не знавших ласки женских рук, лежало тяжелое и великое бремя: не допустить беды. Любой ценой, может быть, даже самим сгореть в ней, но не пустить ее в эти хрупкие перелески.