Стоим на страже
Шрифт:
Рота выбежала на сопку, усыпанную маками. Их багряные, усеянные росой лепестки еще не совсем распустились, и тяжелые сапоги десантников безжалостно давили эту кровавую красоту. Кто-то на бегу срывал мокрые цветки и втыкал под кокарду. «Красное на голубом. Красиво, — подумалось. — Тут бы упасть да подышать, но ротный скуп на передышки. А сейчас, после задержки, их и вовсе не жди. Эх, Корнышев, Корнышев, из-за одного «храбреца» вся рота отдувается».
Гурьев прислушивался к хриплому дыханию бегущих. Оглянулся и осмотрел
— Я же предупреждал, как, когда и сколько нужно пить на марш-броске… Сейчас свалишься, и кто тебя тащить будет… Бегом марш!
Солнце поднималось и уже стало напоминать о своем азиатском коварстве. Пот градом лил со смуглых физиономий. На комбинезонах проступали темные маслянистые пятна, а сапоги покрывались белой, как мука, пылью. «Парни выдержат. На разведвыходе и не то выдерживали. Вот только молодняк: Паршин, Березовский, Колесников, Саидов. Пока бегут, хоть и дышат неровно. Но к полудню жара будет не меньше пятидесяти, что тогда? В нашем деле главное привычка. Вот Туз — еще и анекдоты травит».
— …едет… по пустыне ух-ху… пески-и… ух-ха… навстречу бедуин. «Товарищ бедуин, отсюда до моря далеко?» Ух-ха! «Километров шестьсот…» Ух! «Ничего себе… пляжик отгрохали…»
— Туз, отставить баланду! — твердо, но без строгости приказал лейтенант Бруев. Он знает, что шутка сейчас нужна. Люди бегут уже километров семнадцать-девятнадцать, устали, юмор поднимает настроение.
— Ша-а-гом! — слышится команда ротного. — Командирам взводов выделить личный состав на подмогу четвертому взводу и радисту.
Никто не возмущается, все понимают, что труднее всего приходится четвертому взводу — они тащат гранатометы на станках, да и радисту с радиостанцией несладко.
Хмель собирает офицеров и сержантов, объясняет им боевую задачу, развернув карту, указывает маршрут движения роты. Говорит, что времени на передышки нет. При этом значительно поглядывает на Гурьева и лейтенанта Бруева. Губы ротного нервно подергиваются. Черные цыганские глаза смотрят весело, с жестким прищуром. Он лихо заламывает берет на затылок и выкрикивает глухо, хрипло, будто сквозь платок:
— Что приуныли, гвардия! Бе-е-е-гом! — И с оттяжкой на самой высокой ноте: — Марш! — словно клацнул затвором.
Гурьев заметил: чем выше поднималось солнце, тем больше становились белые буруны под ногами. Идти еще километров тридцать пять — сорок. И ведь как идти. Почти все время бегом по пересеченной местности. До чего же она, эта местность, пересеченная: с сопки на сопку, с горки на горку, через высохшие русла. А солнышко не жалеет, жарит во всю мочь. Градусов сорок пять, не меньше. «Что делать, — говорит в таких случаях Славка Туз. — Приятель Азия — это вам не пляж Ланжерон».
Саидов бежал позади всех и прихрамывал, при каждом шаге подтягивая ремень гранатомета. Это заметил и лейтенант Бруев. А он знал самое лучшее лекарство для тех, кто отстанет:
— Гранатометчик Саидов ранен в ногу. На руки!
Кошкин и Туз тут же сняли с Саидова гранатомет, сплели руки и, несмотря на то что он упирался, понесли.
— Ну-у, теперь твоя совсем бай, у тебя даже есть свой конь, ух-ха… — прошипел Туз.
— Сам, сам! — вырвался Саидов и побежал, уже не отставая.
— Товарищ лейтенант, ух-ха, Саидов… уже совсем здоров… и может вернуться в строй.
«Честолюбие — хорошая черта; оно лечит слабых духом, а физически Саидов не слабее других, — думал Гурьев. — Ничего, привыкнет, а вот Корнышева, пожалуй, уже ничто не исправит. Эх, Корнышев… Ведь земляк». Вспомнилась худосочная фигура в неподогнанном «хабэ», смуглое лицо, тонкие вытянутые губы, тонкий с горбинкой нос…
— Товарищ сержант, не желаете ли посетить буфет?
— Желаю, — отвечает Гурьев.
В личное время они направляются в буфет. Очаровательная Танечка с улыбкой отвешивает им пряников, наливает кофе с молоком. Сначала они едят молча, потом Гурьев спрашивает:
— Вы ведь из Донецка, Корнышев? Чем занимались до армии?
— Учился на сварщика, потом работал на стройке.
— Гм… — вставая из-за стола, Гурьев подтягивает ремень. — Ну что же, поели, теперь можно поработать. Ведь человек живет не для того, чтобы есть, а ест для того, чтобы жить. Не так ли, Корнышев?
— Так точно, товарищ сержант!
— Стало быть, самое время заняться строевой подготовкой. Она у вас хромает, прямо скажем.
Физиономия Корнышева недоуменно вытягивается. Они идут на плац. В течение часа Корнышев чеканит шаг и отдает честь начальнику справа и слева. Потом они идут в ротный ружпарк. Гурьев проверяет оружие Корнышева. На штык-ноже у самой рукоятки остатки тушенки.
— Да вы садист, Корнышев. Вы хотите, чтобы враг, которого вы будете колоть этим штык-ножом, умер от заражения крови? Тридцать минут вам времени — вычистить оружие и доложить.
Корнышев чистит оружие, Гурьев наблюдает за его работой.
— Корнышев, почему вы не пишете писем домой? Ваша мать обратилась к командиру части, жалуется, что за четыре месяца службы всего два письма, да и те еще в мае.
— Я пишу… Я сегодня же напишу. Не успеваю, товарищ сержант.
— Как же другие успевают…
Еще на взлетно-посадочной полосе Гурьев заметил, что лицо Корнышева было неестественно бледным.
— Не дрейфь, Володя. Все будет о’кэй! Главное — не перепутать кольцо с ухом…