Столетний старец, или Два Беренгельда
Шрифт:
— Но, — продолжал Беренгельд, — знаешь ли ты, что такое любовь?
— Даже если бы знала, я бы все равно хотела не знать о ней ничего, чтобы слушать, как говоришь о ней ты, и понять, люблю ли я.
Из ответа следовала ее совершеннейшая убежденность в том, что она якобы ставила под вопрос: сама природа учит женщин удивительному искусству рассказывать о своих чувствах словами, в которые вложено совершенно иное содержание.
— Марианина, любить — это перестать быть собой, подчинить все имеющиеся у человека чувства — страх, надежду, боль, радость, удовольствие — единственной цели, погрузиться в бесконечность, уничтожить все преграды для бурного моря чувств, посвятить себя целиком одному-единственному
— Я люблю, — тихо ответила Марианина.
— Любить, — возбужденно продолжал Беренгельд, — значит жить в идеальном мире, возвышенном и блистающем всем своим великолепием; значит уметь наслаждаться чистотой небес и красотой природы, иметь только два способа существования и два деления времени: когда он здесь и когда его нет; из всех времен года знать только весну, наступающую, когда он здесь, и зиму, начинающуюся, когда его нет. Если цветы вокруг улыбаются и небосвод светлей самой чистой лазури, но его нет рядом, все вокруг блекнет; в целом мире существует только один человек, и этот человек — целая вселенная для влюбленного…
— Ах! Я люблю! — воскликнула Марианина.
— Любить, — выкрикнул Беренгельд, подставляя ветру свое пылающее лицо, — значит улавливать каждый взгляд, как бедуин улавливает каплю росы, чтобы освежить свое пылающее нёбо; это значит терзаться миллионом страхов, когда его нет рядом, и безмятежно не думать ни о чем, когда он с тобой; это значит отдавать столько, сколько получаешь, и всегда стремиться отдать еще больше.
— Ах! Я уверена, что люблю! — исступленно отвечала Марианина.
— Любишь ли ты, Марианина? — вновь спросил Беренгельд.
— Да, — ответила она, одарив его таким взором, который, казалось, покраснел от простодушной стыдливости.
— Значит, ты согласна страдать и горевать из-за одного только косого взгляда, одного сомнительного слова?
При этих словах Марианина опустила голову, вспоминая о страданиях, причиненных ей пугающим молчанием Беренгельда, когда она пришла к нему утешить его.
— Ты, — продолжал Туллиус, — настолько сливаешься с другим человеком, что совершенно забываешь о собственной личности, начинаешь жить другой жизнью, не похожей на твою собственную, учишься быть счастливой счастьем другого; если он требует, ты отрекаешься от своей веры, покидаешь своего отца…
— Отца!..
— …свою мать…
— Мать!..
— …свое отечество…
— Отечество!..
— …повинуешься одному его взгляду, первому его приказу. Религия предков, отчизна, честь — все, что есть священного, теперь для тебя всего лишь крупица фимиама, воскуряемого тобой в его честь. Ради его улыбки ты отказываешься от всего…
— Согласна, — тихо произнесла она, краснея от смущения.
— Только тогда, — продолжал Беренгельд, — любовь становится высшим выражением всех наших чувственных способностей; она сравнима с постоянным вдохновением Пифии, восседающей на священном треножнике; она побуждает наполнить поэзией сердце и саму жизнь и, презрев землю, устремиться в небеса. Только тогда ты становишься достойным благороднейших стремлений и величайших свершений. Когда ты возлагаешь все это на алтарь сердца, тебя по праву украшают гирляндами и венками славы, увенчивают божественными лаврами, коих достоин тот, кто любит сильнее всех. Одним словом, любовь живет только в крайних проявлениях чувств; это дитя, возводящее взор к небу, когда ноги его тонут в грязи нашей земной юдоли.
Марианина чувствовала,
Он понял, что не достоин этой девушки: эта мысль мучила его целомудренное и благородное сердце; тем, кто рожден для бурь, потрясающих общество, неведома подобная щепетильность.
После такого признания чистая душа бедной Марианины ликовала. Девушка чувствовала себя на вершине блаженства. Внезапно Беренгельд устремил на нее смущенный взор.
— Марианина, ты чиста словно снег горных вершин, который ничто не может замарать; твоя душа словно роса, сверкающая поутру на лепестках цветов, этих избранников природы. Я не достоин тебя.
Девушка не отвечала, за нее говорили ее глаза: взгляд их сулил утешение и самую нежную любовь. Она ничего не поняла, но инстинктивно догадалась, что Беренгельд сильно расстроен.
Теперь во взоре Туллиуса читалось любовное томление, созвучное истоме, разлитой в окружавшей их природе. Почувствовав это, Туллиус ужаснулся силе нежных чувств, которые испытывал к прекрасной Марианине. Он вспомнил, что этот сверкающий кристалл, это средоточие радостей и наслаждений могло рассеяться как дым. Предвидя горести, однажды причиненные ему госпожой де Равандси, он встал и, побуждаемый внезапным вдохновением, обнял Марианину, крепко прижал ее к груди и запечатлел на губах ее страстный поцелуй. Проливая потоки слез на ее яркие, вновь расцветшие ланиты, он прошептал «прощай», резко выпустил ее из своих объятий и побежал, оставив ее в тревоге и тоске. Глядя, как друг ее карабкается по скалам и, раз обернувшись, еще быстрее устремляется вперед, она ощутила острую боль, пронзившую ей сердце: столь неожиданная и непонятная развязка напугала ее и причинила ей жестокие страдания.
Марианина медленно вернулась домой: это объяснение в любви навечно запечатлелось в ее памяти.
Беренгельд впал в глубокое уныние; все размышления его, окрашенные мрачной философией, отличающей его взгляды, сводились к тому, что вечная любовь есть не более, чем химера, и глупо надеяться, что женщина окажется способной на нее. Он заранее обрекал себя на страдания. Однако стоило Туллиусу вспомнить об очаровательной и восторженной Марианине, как все опасения его и доводы разлетались, словно дым. Но Беренгельд решил прекратить бороться с самим собой и отказаться от любви до тех пор, пока он не встретит женщину, способную дать убедительные гарантии своей верности.
Он попросил Верино, бывшего накоротке с одним из членов Директории, выхлопотать ему офицерский патент и рекомендательное письмо к генерал-аншефу итальянской армии. Он также попросил отца Марианины сохранить его визит в тайне и занялся приготовлениями к отъезду, стараясь скрыть их от проницательного взора матери. Жак Бютмель снова получил приказ быть готовым сопровождать Туллиуса; последний со страстным нетерпением ждал получения требуемых бумаг.
Марианина имела все основания усомниться в любви Туллиуса и, узнав о его планах, тайком лила горькие слезы.