Страна Австралия (сборник)
Шрифт:
– А красиво горит, - сказала Талия.
– Величественно.
– Ничего, - сказал Кульков.
– Смотреть можно.
И они стояли на балконе, на высоте птичьего, можно считать, полета и видели, как боролись с огнем героические пожарные машины и их экипажи и как они победили пожар на всем фронте и стерли его с лица земли, и даже дыма от него не осталось. И вообще ничего не осталось от пожара, кроме разве длинного вечера, в котором орал на одной хриплой ноте голодный грудной ребенок.
А Кульков с Талией все стояли и стояли, свесившись за балконные перила и глядя вниз, где уже не было ничего видно дальше своего носа. И они бы стояли так, наверно, долго и бесконечно, но в дверь позвонили дважды и позвонили еще.
– Кого это там несет?
– сказала Талия и плюнула в темноту, а Кульков пошел открывать, натягивая по пути штаны.
– Кто?
– спросил Кульков сквозь дверь.
– Электрик, - сказали из-за двери.
– Электрик?
– сказал Кульков и открыл дверь.
– Электрик, - сказал электрик.
– Сволочь ты, а не электрик, - сказал Кульков и взял электрика за грудки.
– Ага, - сказал электрик, - значит, ложный вызов?
– и сказал безногой старушке, возвращавшейся к себе домой с вечерней прогулки: - Вы, - сказал, бабуля, - пойдете в качестве свидетеля.
– Я инвалид, - сказала старушка, - и никуда, дальше двора, не хожу. А силой, - сказала, - не имеете права.
А Кульков сказал:
– Иди отсюда, - и захлопнул перед лицом электрика дверь.
И он не успел еще стащить с себя прилипшие к потным ногам штаны, как свет в квартире погас и по лестнице застучали шаги бегущего во весь опор человека. И Кульков сказал: вот падла,
НИ С ТОГО НИ С СЕГО
Если выражаться красиво и фигурально, то можно сказать так: Беляев снова, в сто первый какой-нибудь раз споткнулся и заблудился в трех соснах, и завис где-то в обрывках и обносках мирового пространства, а время у него в черепной коробке перемешалось с серым веществом его мозгов и пошло со сбоями и то взад, то вперед, то быстро, то медленно. В общем, оно превратилось в студенистую кашу-размазню и мешало ему сосредоточиться на необратимом процессе жизненного течения. И Беляев взялся победить и преодолеть эти свинские происки пространства и времени старым, проверенным, еще дедовским способом. Он бежал от действительности в запой и стал неутомимо пить в абсолютно полном, стерильном, одиночестве, как говорится, tet a tet с самим собой, так как у него имелись для этого все необходимые условия и удобства. Жена Беляева возвращалась с работы слишком поздно из-за того, что каждый день заходила проведывать брошенного ею на произвол судьбы мужа и вообще, перед лицом закона она была женой ему, этому брошенному мужу, а Беляеву она приходилась ни рыбой ни мясом, хотя и ночевала под его кровом. Потому что не смогла она стать ему кем-то, несмотря на все приложенные с ее стороны усилия и старания. И они не были женаты и записаны в книге загса, а просто спали друг с другом в половом отношении. А в последнее, уже взбесившееся время, они и не спали, то есть они то только и делали, что спали ночи напролет она в сатиновой ночной рубашке от головы до пят, как в броне, а он - в трусах и в майке по колено в обтяжку. Они, видно, допустили грубую ошибку, избрав друг друга в качестве партнеров по совместной жизни и были теперь друг другу до фонаря, а Беляеву, ему и прежде, и вообще никогда в жизни не везло с выбором женщин. Они, женщины, обычно сами его выбирали и сначала влюблялись в него без памяти и до одури и творили в быту и в постели черт знает что и наслаждались им, Беляевым, до кончиков пальцев, и бросали направо и налево к чертям собачьим надежных мужей и любовников, а потом у них все проходило и исчезало без видимых следов, и они вылечивались и выздоравливали и тихо бесились какое-то неопределенное время, и в конце концов уходили на все четыре стороны и сбегали сломя голову без оглядки. И попервам это было для Беляева загадкой природы и полной неожиданностью и неразрешимым риторическим вопросом, а позже он все понял и догадался, что происходили эти досадные метаморфозы и водевильные превращения не из-за них, женщин, а из-за того, что сам он, Беляев, первым кончался и остывал к очередной своей любимой женщине, и она становилась ему где-то там, глубоко, обузой и безразличной чужой вещью в себе, а после уже они, женщины, что-то такое ощущали смутно своим особым женским чутьем и отвечали ему взаимностью отсутствия чувств и отмиранием либидо и гибельным физическим отвращением. И тогда Беляев, чтоб разрядить сложившуюся обстановку и развеяться, начинал беспробудно, со вкусом и удовольствием, пить горькую под бедную килокалориями закуску, как самый распоследний хронический алкоголик. К предмету закуски у него и в добрые, целостные, времена было отношение наплевательское и неряшливое, а сейчас и совсем не о чем говорить и разглагольствовать, не до жиру. Так что пил Беляев под молоко двухпроцентной жирности. У него во дворе стоял молочный ларек, палатка, где торговали молоком из бочки, а бочку эту привозили черной ночью, и Беляев выходил и открывал ее, не нарушая пломбы, специальным ключом, который сделал ему на мехзаводе знакомый соратник его отца и брата слесарь-виртуоз дядя Вася Колокольников. И Беляев отпирал этим хитрым ключом бочку, и у него всегда имелось в доме и никогда не переводилось коровье свежее молоко. И он им закусывал или, наверное, все-таки запивал крепкие спиртные напитки. Воровал он, короче, это молоко, как подлая сволочь и тать и, значит, это ворованное молоко из бочки являлось основным средством к его достойному существованию во времена глобальных запоев.
– А-а, все одно эта бандитка-молочница всем и каждому недоливает нагло и открыто, так пускай она украдет меньше на три литра у день, не подохнет. И не обеднеет, - так себя оправдывал и убеждал Беляев, когда открывал кран и воровал молоко, принадлежащее в идеале народу. И вот Беляев сейчас усиленно и самым серьезным образом пил много дней и ночей подряд без отдыха и перерыва. Но пил он как-то по-особенному, не по-русски, а удерживая себя в определенной и далеко не последней степени алкогольного отравления и на сильном взводе. И как только взвод его ослабевал и шел на убыль, он добавлял и запивал, в смысле, значит, закусывал глотком охлажденного молока из бидона. Чтоб, значит, и силу хмеля использовать с максимально возможным КПД и чтоб не опускаться до состояния скотства и отключки сознательного соображения. И в таком нетрезвом, но и не пьяном половинчатом виде пребывал Беляев неделями и месяцами, и у него было тепло на сердце, как от песни веселой, ну или, если не тепло, то вольготно и потому вполне терпимо. А принял волевое решение фундаментально запить в этот последний раз он после того, как позвонила ему Лерка - это предыдущая его жена и подруга дней его суровых, тоже, конечно, неофициальная, но любимая Беляевым без дураков и до глубины души. Эта Лерка, она первая и единственная из всех бросила Беляева еще до того критического переломного момента, как у самого у него случилось расстройство и разрушение его собственного чувства к ней. И он никак не мог теперь ее выкинуть из головы и сердца и тешил себя приятными воспоминаниями о Леркиных коварстве и любви. А позвонила она ему из города Львова и спросила, не сможет ли он встретить ее послезавтра, то есть в понедельник, на вокзале с поезда, так как, сказала, отец у меня безвременно ушел из жизни. А она отца своего очень любила и уважала, даже больше, чем свою мать, хотя он и был ей не отец, а отчим. И вот она ездила его хоронить, а сейчас едет обратно с непосильным количеством тяжелых вещей, потому что мать передала все нужное, чтоб она отметила тут девять дней со дня смерти. Она, Лерка, и там бы могла их отметить с родными и близкими соседями, но никак не могла так долго задерживаться у матери в родительском доме, ведь же и дети ее и любимый кот Топик остались на попечение бывшей ее свекрови, которая их, детей, недолюбливала за шумливость, а котов так просто не переваривала органически и в принципе. И вот она позвонила не кому-нибудь другому, а именно Беляеву, и Беляев встретил ее с поезда и дотащил чемоданы и сумки с вещами, и они набрались с ней, с Леркой, до умопомрачения и необузданности своих поступков и, возможно, переспали по пьянке друг с другом неоднократно без взаимной большой любви, потому что вернулся Беляев к себе домой ровно на третьи сутки, после того, как бывшая Леркина свекровь приперлась наобум проверить и поинтересоваться, почему Лерка так долго отсутствует и захватила на всякий случай с собой детей. А они, Беляев и Лерка, валялись в нетрезвом и голом состоянии при потухших свечах и при открытой входной двери. И Беляев ушел от Лерки и ретировался и дома все тщательно обдумал и взвесил, и пришел к выводу, что неплохо было бы сейчас недельки, допустим, на две запить. И он запил с радостью и самозабвением, вкладывая в это дело всю свою грешную душу без остатка. И нынешняя его жена приходила все позже и позже, а не то вчера, не то позавчера и вовсе не пришла, оставшись, видно, у мужа, брошенного ею однажды, ранним осенним утром. Он ей, значит, простил все без исключения и забыл предательство и измену и наставленье ветвистых рогов, и отпустил грехи. А Беляев это, ее то есть приход, не очень-то и заметил, так как был он по горло занят и поглощен своими обостренными чувствами и переживаниями личных обстоятельств и персонально собой, и он продолжал с упоением и энтузиазмом пить, умело балансируя на грани, рядом с потерей
– Алик, - говорил он, - у меня неприятность, я не могу встать самостоятельно с постели, мне нужно протянуть шнурок или ремень, и я буду вставать, держась за него руками.
И еще он говорил:
– Алик, почему до двадцать пятого августа, до дня, когда трагически погибла Зина, я все мог и ходил, куда надо и не надо, а сейчас я не могу.
Кто такая, эта Зина, он не говорил и когда, в каком голу было это двадцать пятое августа, тоже скромно умалчивал, и только слонялся по всем закоулкам квартиры и появлялся - как будто каждый раз заново возникал из пепла в конце темного узкого коридора - бесшумно и неожиданно. И он двигался по направлению к Беляеву, опираясь на палку и протяжно шаркая по паркету м вздымая шлепанцами клубы пылищи, и оставляя за собой в целине нетронутой еще пыли кривую изломами лыжню. И так он проживал у Беляева и Беляеву совсем нисколько не мешал, хотя и называл его почему-то Аликом, наверно, так ему было удобней и больше нравилось. А что ест и чем живет этот отвратительный нелегальный старик, Беляев даже приблизительно не мог себе представить и вообразить. Он только слышал от него иногда, что на второй завтрак я ел сегодня протертое яблоко с сахаром, а на полдник - стакан кефира, тоже с сахаром. Где все это брал старик, Беляев не выяснял, хоть и знал конечно и наверняка, что ни яблок, ни кефира, ни тем более сахара у него в доме не водилось сто с лишним лет. А выходить старик тоже как будто бы никуда не выходил и не отлучался. А Беляеву он не досаждал и своим присутствием не вредил, а как раз даже наоборот. Приползет откуда-нибудь из глубин и недр, сядет у него в ногах или в головах и сидит. Беляев сунет ему плошку молока и говорит:
– Ну что, старый дед, кирнем не глядя?
А старик говорит:
– Извольте.
И они выпивают синхронно вместе, Беляев - что-нибудь крепкое, а старик - молоко. Выпьют и снова один другого не донимают. И старик засыпает сидя и сопит натруженно и печально. А Беляев говорил тогда ему, спящему сном младенца:
– Вот, - говорил, - какие неутешительные дела и новости. Пошла моя Лерка по рукам и покатилась по наклонной плоскости, а я же ее, заразу, предупреждал, что так оно и получится, я ж ее знаю, как свои пять пальцев от мозга костей и до корней ее пегих волос. А она, говорил, не верила мне на слово и еще на меня обижалась и дулась. А старик сидел и спал, как убитый, но с другой стороны он, возможно, и не спал, а слушал, потому что кивал головой в ритме собственного дыхания, а когда Беляев повышал голос или изменял тон, старик вздыхал тяжелее и с посвистом и ниже опускал голову, на самые свои колени. А когда Беляеву нанесла визит его нынешняя жена, которая на самом деле была женой своего настоящего мужа м устроила Беляеву грандиозный фантастический скандал, старик куда-то деликатно канул и запропастился, а она по завершении скандала поглядела еще раз на Беляева повнимательнее, наверно, чтоб узнать его поближе и запомнить и начала судорожно собирать свои всякие вещи и складывать их в большие клеенчатые мешки. А Беляев ничего не делал и никак ей не помогал и не мешал, как если бы его это никаким боком не задевало и не касалось. А она собралась и проверила, не забыла ли чего впопыхах и набрала номер телефона и сказала в трубку одно-единственное слово - приезжай. А после этого решающего звонка , она села на один из своих мешков и стала сидеть на нем, а потом позвонили в дверь, и она побежала, сорвавшись с мешка, открывать и вернулась счастливая в сопровождении своего брошенного мужа, и муж, по профессии педагог и учитель пения, вошел и увидел Беляева во всей его неприглядной красе и сказал:
– И на этого алкаша и ублюдка ты меня променяла?
А она ответила:
– Да, на этого самого. Но я больше не буду, буду хорошей и идеальной женой.
И огромных размеров муж взвалил на себя два мешка и понес их с легкостью необыкновенной, а потом он вернулся обратно и взвалил еще два мешка, а вслед за мешками он вынес на себе же швейную машинку "Подольск" с комбинированным электро-ножным приводом и вернулся еще раз опять и подошел к Беляеву и навис собою над ним.
– Ну?
– сказал Беляев.
– Дать бы тебе, - сказал муж, а Беляев ему налил, и он выпил артиллерийским залпом и ушел, не попрощавшись по-английски, а сказав на десерт какую-то гадость. И Беляев остался один, и к нему возвратился его старик. Он принес с собой водки и не какой-нибудь, а Смирновской. "Значит, лазал в моих подвалах", - подумал Беляев, а старик налил этой чистейшей и очень вкусной водки Беляеву и себе тоже наполнил стакан до краев, и они выпили без неуместных тостов и звона бокалов и запили, как обычно, молоком.
– Что?
– сказал старик.
– Да-а, - сказал Беляев.
– И правильно, - сказал старик.
– Так и я говорю, - сказал Беляев.
И они долго сидели без слов, в гробовом молчании, и даже оба они уснули сидя и проспали какое-то заметное время, а потом они оба проснулись, и старик сказал:
– А давайте, - сказал, - я поговорю с вами и пообщаюсь, чтоб вам не было грустно.
– Ну поговори, - сказал Беляев, несмотря на то, что грустно ему и так не было, ему никогда не бывало грустно, когда он пил неделями, а тем более месяцами в полном стерильном одиночестве.