Страна последних рыцарей
Шрифт:
Почти каждую пятницу Мохаммед из Согратля читал поминальную молитву по нашим умершим родственникам, и меня иногда посылали передать ему подарок или приглашение на пятничный ужин. В таких случаях он всегда предлагал мне выпить с ним чаю {58}, и я, смущенный, но счастливый, садился на мягкие, красивые ковры рядом с ним. Молодой ученик приносил красивый, расписной поющий самовар. Дым, выходивший из него, вился над нами кольцами. Старик разливал чай своей изящной белой рукой по тонким белым пиалам. Ах, этот волшебный напиток с неповторимым запахом, с необычными ароматическими добавками! Никогда больше я не пил такого чая. Мне казалось, что я нахожусь в гостях
Я всегда уходил от него в приподнятом настроении и с удвоенной гордостью ходил потом в духовную школу. К тому же меня обещали послать в дальнейшем на учебу в Согратль, откуда был родом мой уважаемый учитель. Знаменитое согратлинское медресе в нашем представлении было по уровню тем же, что Сорбонна для средневековой Европы. Что же касалось моей будущей карьеры, то я испытывал потребность предстать перед людьми ученым, и поэтому спрятал свою невзрачную, маленькую арабскую грамматику в толстый старый пергаментный томик, с которым я гордо ходил в школу.
Придя домой, я каждый раз складывал школьные принадлежности в угол и рисовал и играл, как раньше, из-за чего мои успехи в учебе были невелики. Зато велика и искренна была моя набожность. Я благоговейно молился пять раз в день в мечети, я строго придерживался всех предписанных постов и серьезно переживал, что мог, незаметно для себя, мысленно согрешить, от чего меня предостерегали, не объяснив, однако, точно, в чем это заключалось. Единственным нарушением, в котором я был виноват, оказалось мое желание изображать живые существа на бумаге. В представлении моего окружения это считалось значительным, но довольно своеобразным, необычным грехом.
На самом деле я постоянно испытывал неистребимое желание нарисовать красивыми красками героев преданий и освободительных войн такими, какими они представлялись мне в моей фантазии. За это меня обвиняли в безбожии, постоянно отнимали и выбрасывали мои карандаши. Сотни раз объяснял мне тогда учитель, поймав меня за этим занятием, что изображать любого, кто имеет дыхание и душу, верующему запрещено. Ни в коем случае человек не должен позволять себе изображать человека, в которого он, слепо и неумело подражая таким образом действительному и единственному творцу — никогда не сможет вложить душу. Не беря на себя греха, можно рисовать лишь орнаменты и цветы. Но именно люди и животные привлекали меня, так как у них была душа, которая давала им радость и боль и тем самым делала их подвижными и выразительными.
Из-за этого у меня были проблемы и с самим собой, так как я был очень религиозным. Особенно сложно было с тетей Мури, которую беспокоило мое греховное увлечение. Она строго следила за моими пальцами. А удержаться от рисования становилось для меня все труднее, тем более что в доме шел ремонт и стены некоторых комнат покрывали арабскими стихами и цветными узорами. С искусным художником, выполнявшим эту работу чисто и изящно, я вскоре подружился. Он давал мне немного от своих красок, и я рисовал по его образцам на обложках своих книг и тетрадей. Но и здесь, как по волшебству, из-под моей кисти появлялись снова и снова образы людей и животных, которые украдкой выглядывали из-за вьющихся растений.
В конце концов меня представили в этом смысле закоренелым грешником, а один из учителей придумал даже, как меня спасти от проклятия. Он сказал: «Сын мой, если уж ты не можешь совсем отказаться от этой непонятной мне дурной страсти, то хотя бы отрезай потом головы своим фигурам, которые ты зря рисуешь на бумаге, чтобы они не принимали участия в жизни! Молодежь не переделаешь, может быть, со временем все изменится к лучшему, если ты образумишься».
Это все-таки было спасением, и я последовал его совету, так как никто не чувствует себя в грехе счастливым. И еще долго, долго по старой привычке я проводил по шеям изображенных мною фигур тонкую, невидимую черту, как бы отсекая им головы. Так они были мертвы и не могли требовать у меня, своего создателя, душу и привлечь меня к ответственности за то, что я, второй Прометей, вмешиваюсь в дела бога.
Все же был один человек, который в это трудное время действительно понимал меня и всегда не задумываясь приходил на помощь. Это был Мохама, мой добрый старший брат. Он сам приносил мне коробочки с красками, карандаши и альбомы для рисования, на которых чудесными золотыми буквами было выгравировано мое имя. Он делал это, чтобы поднять мне настроение. От его веселого целительного смеха все мои темные страхи улетучивались куда-то. И как же я любил его за это!
Но вот однажды произошло нечто такое, что внесло в мою жизнь огромные перемены. Связано это было с письмом, полученным нами от губернатора из Гуниба, вызвавшим у всех переполох. Как выяснилось, в нем было написано обо мне, а именно о том, что для меня выделено место в реальном училище в Грозном, которое я должен в скором времени занять. Начался семейный совет, на котором было много за и против. Я сам был решительно против, так как ни за что не хотел ехать к русским, чтобы, в первую очередь, не нарушить клятву, данную отцом шейху Андалу и не взять на себя еще один грех.
Но Мохама настаивал на том, что мне нужно дать такое же образование, какое получили мои братья. И я подумал: «Пусть будет сейчас так, как он хочет, зато в дальнейшем я смогу принимать решения самостоятельно».
Все это вызвало у женщин нашего дома и особенно у чохского духовенства, моих учителей, большое недовольство, так как они, несмотря на мою небезгрешность, все же очень любили меня за мою религиозность и вообще не хотели выпускать ягненка из своего стада. Но Мохама заменял мне отца, он этого хотел, и я должен был ехать.
Единственное и последнее, что учителя и одноклассники могли для меня сделать, это был прощальный праздник, который они устроили в медресе накануне моего отъезда. Он напоминал последний обед приговоренного к смерти, так они мне сочувствовали, так жалели, словно я отсюда прямиком должен был идти на верную смерть. «Аллах, Аллах! — восклицали они огорченно,— это не принесет тебе счастья, бедняга! Как жаль хорошего парня! Закрой хотя бы свои уши, не слушай чужаков и не верь этим гяурам (неверным)!» А досточтимый Мохаммед Согратлинский остановил их, положил успокаивающе свою руку мне на голову и сказал: «Верь в Аллаха, в Родину и держи в сердце старых друзей, тогда с тобой не случится ничего плохого! Иди же с миром, дитя мое!» Со слезами на глазах я прощался со всеми, посетил еще раз дорогие мне могилы и затуманенными от слез глазами смотрел на родные горы, которые мне приходилось покинуть.
С рассветом мы тронулись в путь, и пол-аула провожало нас на лошадях и пешком довольно долго по дороге на чужбину. Потом они повернули обратно, а мы поехали с Мохама дальше одни. Он подбодрил меня своей улыбкой, и я охотно доверился ему.
В Грозном Мохама не захотел устроить меня на квартиру у чужих людей, а оставил у себя и очень заботился обо мне. Сначала меня отдали в обычную школу для казаков, где я научился прилично говорить по-русски, а затем на чеченское отделение реального училища. Уроки русского языка вел у нас добрый старый казак, который раньше учил моих старших братьев. Он прилагал большие усилия, стараясь помочь мне, так как, работая прежде в Ставрополе, успел полюбить горцев. Он разрешал чертить и рисовать, сколько мне было нужно.