Страница любви
Шрифт:
И тогда потекло время. Стенные часы пробили три. Тусклый, неверный свет струился в окна. Пробегали тучи цвета сажи, еще более омрачавшие небо. Сквозь запотевшие стекла виднелся Париж, смутный, расплывающийся в водяных парах; дали терялись в низко стелившемся тумане. Даже и города не было, чтобы развлечь девочку, как в те ясные дневные часы, когда Жанне чудилось, что стоит ей нагнуться — и она достанет рукой до видневшихся внизу зданий.
Что делать? Она в отчаянии прижала маленькие руки к груди. То, что мать ее покинула, представлялось ей беспросветным, беспредельным бедствием, поступком несправедливым и злым; он приводил ее в бешенство. Никогда она не видела ничего более гадкого; ей казалось, что все исчезнет, что ничто уже не вернется больше. Тут она увидела рядом с собой в кресле свою куклу: та сидела, опершись о подушку, вытянув ноги, и глядела на нее, словно живая. Это была не ее заводная кукла, а большая кукла с картонной головой, завитыми волосами и эмалевыми глазами, пристальный взгляд которых порой смущал Жанну; за те два года, что девочка раздевала и одевала ее, голова куклы исцарапалась у подбородка и на щеках, в членах из набитой отрубями розовой кожи появилась расслабленность, вихляющая мягкость старой тряпки. Сейчас кукла
Это исступление ласк давало ей ощущение мести. Кукла тряпкой перевесилась через ее руку. Жанна встала; прислонясь лбом к стеклу, она глядела на улицу. Дождь прекратился. Тучи, гонимые ветром, неслись вдаль, к высотам кладбища Пер-Лашез, еще заштрихованного серыми полосками дождя. На этом грозовом фоне, в равномерно-бледном свете, Париж был величественно одинок и грустен. Он казался обезлюдевшим, напоминая те города, что являются в кошмарах, в озарении мертвого светила. Он был не очень-то красив. Девочка смутно вспоминала о всех, кого она любила с тех пор, как появилась на свет. Ее первым другом, в Марселе, был большой и очень тяжелый рыжий кот. Она охватывала его ручонками поперек брюха и таскала так от одного стула к другому, причем кот никогда не сердился; потом он исчез. Это был первый ранивший ее злой поступок, запечатлевшийся в ее памяти. Потом у нее был воробей; тот умер — она подобрала его однажды утром на полу клетки: еще один злой поступок. Она уже не считала своих игрушек, ломавшихся, чтобы огорчить ее, не считала всяческих несправедливостей, причинявших ей много горя, потому что она была глупышка. В глубокое отчаяние привела ее одна крошечная кукла: она дала «раздавить» себе голову. Жанна так любила эту куклу, что тайком похоронила ее в углу двора; потом ей захотелось еще раз взглянуть на свою куколку, она откопала ее, но заболела от страха, увидя ее такой черной и безобразной. Первыми переставали любить ее всегда другие: они портились, исчезали, — словом, виноваты были они. Почему так? Она же не менялась. Если она любила кого-нибудь, то на всю жизнь. Она не понимала, как можно покинуть кого-либо. Это было что-то ужасное, чудовищное; если б это проникло в ее маленькое сердце — оно разорвалось бы. Смутные мысли, медленно пробуждавшиеся в душе Жанны, рождали в ней трепет. Так, значит, можно в один прекрасный день уйти каждому в свою сторону, больше не видеться, больше не любить друг друга? И не отводя взгляда от Парижа, огромного и печального, она вся холодела, смутно угадывая страстной ревностью двенадцатилетнего ребенка все те жестокости, какие таит в себе жизнь.
Стекло еще более запотело от ее дыхания; она стерла рукой налет, мешавший ей видеть. Кое-где вдали омытые ливнем здания блестели, словно полированные металлические зеркала. Ряды чистеньких и опрятных домов, с бледными фасадами, казались среди крыш бельем, разостланным после гигантской стирки и сохнувшим на рыжеватой траве лугов. Светлело; из-за крыла тучи, еще туманившей город дымкой, сквозило молочно-белое сияние солнца, и над городом уже чувствовалась несмелая веселость — кое-где небо готово было рассмеяться. Жанна видела, как внизу, на набережной и по склонам у Трокадеро, улицы вновь оживали после бурного, порывистого ливня. Опять медленно плелись фиакры, среди молчания еще пустынных мостовых с удвоенной звучностью катились омнибусы. Зонтики закрывались, укрывшиеся под деревьями прохожие перебирались с одного тротуара на другой среди разливов луж, стекавших в канавки. Особенно заинтересовали Жанну дама с девочкой, очень хорошо одетые, стоявшие под навесом торговки игрушками, возле моста. По-видимому, они укрылись там от дождя, застигшего их врасплох. Девочка опустошала лавку, теребила даму, прося купить ей обруч. Теперь обе уходили; девочка смеялась, бежала на свободе, катя обруч по тротуару. И Жанна вновь почувствовала глубокую грусть — ее кукла показалась ей безобразной. Обруча хотелось ей, и быть там, и бежать, и чтобы ее мать, идя позади тихими шагами, окликала ее, не давая ей убегать слишком далеко. Все сливалось перед ней. Каждую минуту она вытирала стекла. Ей было запрещено открывать окно. Но в ней клокотало возмущение: раз уж ее не взяли — могла же она, по крайней мере, выглянуть наружу! Открыв окно, она облокотилась о подоконник, как взрослая, как ее мать, когда она усаживалась на это место и переставала разговаривать.
Воздух был полон влажной мягкости, — это казалось девочке очень приятным. Тень, постепенно разраставшаяся на горизонте, заставила ее поднять голову: она ощутила над собой веяние распростертых крыльев гигантской птицы. Сначала она не увидела ничего, небо оставалось чистым. Но вот из-за угла крыши выплыло темное пятно, расширилось, охватило небо. То была новая туча, принесенная яростно налетевшим западным ветром. Свет быстро померк, город стоял черный, в мертвенно-бледном озарении, окрасившем фасады домов в тона старой ржавчины. Почти тотчас же начался дождь. Улицы словно вымело. Зонтики выворачивались наизнанку, гуляющие метнулись кто куда, разлетелись, как соломинки. Какая-то старая дама удерживала обеими руками свои юбки, в то время как дождь мощной струей, словно из водосточной трубы, обдавал ее шляпу. По неистовому бегу дождевого потока, ринувшегося на Париж, можно было проследить полет тучи. Словно лошадь, закусившая удила, неслась полоса дождя вдоль набережных; водяная пыль с невероятной быстротой мчалась белым дымком у самой земли. Пронесшись по Елисейским полям, дождь ворвался в длинные, прямые улицы Сен-Жерменского квартала, одним прыжком заполнил обширные пространства, пустые площади, безлюдные перекрестки. В несколько секунд за этой все более уплотнявшейся тканью город побледнел и как бы истаял, будто от глубокого неба до земли вкось задернулся занавес. Поднимались пары, плеск дождя, все нарастая, гремел оглушительным шумом перетряхиваемого железного лома.
Жанна, ошеломленная этим грохотом, немного отодвинулась. Ей казалось, что
Почему же мать не взяла ее с собой? Вода, падавшая на руки Жанны, была для нее новым соблазном. На улице, верно, было очень хорошо. Ей снова виделась за покрывалом ливня маленькая девочка, катившая обруч по тротуару. У нее-то все было в порядке, она вышла со своей матерью. Обе они даже казались очень довольными. Значит, маленьких девочек берут на прогулку и в дождь? Нужно было только захотеть. Почему же ее мать не захотела? И она опять вспомнила о своем рыжем коте, который, задравши хвост, ушел от нее по крышам соседних домов, потом о глупеньком воробышке, которого она пыталась кормить, когда он был уже мертв, и который притворялся, что не понимает ее. С ней вечно приключались такие истории, ее слишком мало любили. Она была бы готова в две минуты; в те дни, когда это ей нравилось, она одевалась быстро: ботинки — их застегивала Розали, — пальто, шляпа — и все! Ведь могла же мать подождать ее две минуты! Когда она собиралась к своим друзьям, то не убегала так, сломя голову; когда брала Жанну в Булонский лес, она, взяв ее за руку, не спеша прогуливалась с ней, останавливаясь на улице Пасси перед каждой лавкой. И Жанна не могла догадаться, в чем здесь дело; она хмурила темные брови, на ее тонкие черты ложился отпечаток той ревнивой жестокости, который делал ее личико похожим на бледное лицо злобной старой девы. Она смутно сознавала, что мать ее находится где-то в таком месте, куда детей не берут. Она не взяла ее с собой, потому что хотела что-то скрыть от нее. От этих мыслей сердце девочки сжималось несказанной тоской, ей становилось больно.
Дождь редел, закрывавшая Париж завеса местами становилась прозрачной. Первым проглянул купол Дома Инвалидов, легкий и зыбкий среди сверкающего трепета ливня. Потом из отхлынувшего потока стали вырисовываться кварталы, с крыш лила вода, город, казалось, вновь выступил из волн наводнения, хотя широкие разливы воды еще наполняли улицы туманом. Но вдруг сверкнуло пламя — сквозь ливень прорезался солнечный луч. Тогда на мгновение среди слез блеснула улыбка. Дождь уже не лил на квартал Елисейских полей, он хлестал левый берег, Старый город, дали предместий; видно было, как капли летели стальными стрелами, тонкими и частыми, сверкавшими на солнце. Направо загоралась радуга. По мере того как луч света ширился, розовые и голубые мазки пестро размалевывали горизонт, будто на детской акварели. Небо запылало; казалось, на хрустальный город сыплются золотые хлопья. Но луч угас, надвинулась туча, улыбка померкла в слезах. Под свинцовым небом всюду с протяжным, рыдающим шумом лилась вода.
Жанна промочила рукава, она закашлялась. Но девочка не чувствовала пронизывающего ее холода. Одна мысль занимала ее: мысль о том, что мать ее где-то в Париже. Девочка уже знала три здания: Дом Инвалидов, Пантеон, башню святого Иакова; она повторяла их названия, указывала на них пальцем, но не могла представить себе, какой вид они имеют вблизи. Мать ее, верно, находилась в одном из них, должно быть в Пантеоне: он всех больше поражал воображение девочки — огромный, торчащий над городом, как пышный султан.
Она задавала себе множество вопросов. Париж оставался для нее тем местом, куда дети не ходят, куда их никогда не берут с собой. Ей хотелось знать, куда ушла мать, чтобы спокойно сказать себе: «Мама там-то, занята тем-то». Но город представлялся ей слишком обширным. В нем никого нельзя было разыскать. Ее взгляд устремился на противоположный конец равнины. А не находится ли ее мать в той куче домов, налево, на холме? Или совсем близко, под этими большими деревьями, голые ветви которых походили на пучки хвороста? Если бы она только могла приподнять крыши! Что это за черное здание вдали? Что за улицы, где мчится что-то большое, темное? Что это вообще за квартал? Она боялась его — там, верно, дрались. Она не могла отчетливо разглядеть, что в нем делалось, но, право же, там что-то двигалось, что-то очень безобразное, — маленькие девочки не должны смотреть на такие вещи. Всевозможные неясные предположения, от которых ей хотелось плакать, смущали ее детское незнание. Неведомое существо Парижа, с его низко стелющимся дымом, неумолчным рокотом, всей его мощной жизнью, дышало на нее в эту слякотную оттепель запахом нищеты, отбросов и преступлений, от которого ее детская головка кружилась, как будто она склонилась над зачумленным колодцем и со дна его подымалось удушливое зловоние невидимой, топкой грязи. Дом Инвалидов, Пантеон, башня святого Иакова — она называла, перечисляла их, а дальше она уже ничего больше не знала; она сидела в испуге и смущении, с неотвязной мыслью о том, что ее мать — в этих гадких зданиях, в каком-то месте, которого она не могла угадать, в самой глубине, там, вдали.
Вдруг Жанна резко обернулась. Она готова была поклясться, что в комнате послышались чьи-то шаги, ей даже показалось, что чья-то легкая рука тихонько коснулась ее плеча. Но комната была пуста, в ней царствовал все тот же тягостный беспорядок, оставленный Элен, все так же грустил пеньюар, вытянувшись, расплющившись на подушке. Жанна, побледнев, обвела взглядом комнату, и сердце ее сжалось. Она была одна, одна. Боже мой! Мать, уходя, толкнула ее, и так сильно, что чуть не опрокинула на пол. Это воспоминание, полное мучительной тоски, вновь и вновь всплывало перед ней, она опять чувствовала в кистях рук, в плечах боль испытанного ею насилия. За что ее побили? Она была умницей, ей не в чем было упрекнуть себя. С ней обычно разговаривали так кротко. Это наказание возмущало ее. К ней вернулось ощущение из времен младенческих страхов, когда ее пугали волком и она оглядывалась вокруг, не видя его: ей чудилось во мраке нечто, притаившееся, чтобы кинуться на нее. Все же она догадывалась: ее побледневшее лицо постепенно принимало выражение ревнивого гнева. Вдруг ей пришла мысль, что мать больше, чем ее, любит тех людей, к которым побежала, толкнув ее с такой силой. При этой мысли она приложила обе руки к груди. Теперь она знала: мать изменила ей.