Страница номер шесть (сборник)
Шрифт:
Вахтер уставился на меня обалдело, на губах задрожала кривая улыбка, и, почтительно тронув меня за локоть, пятясь, ретировался.
2
На самом деле я и не собирался входить в Дубовую гостиную. Я хотел подойти к Долмату Фомичу после. Потому и опоздал нарочно. Но пока они еще заседали, решил подождать, благо, рядом был стул, вот я и сел.
Сижу, мимо нет-нет да и пройдет писатель.
Я тогда в лицо никого не знал из писателей. Писатели и писатели. Но некоторые были приметные. Вот идет, на клюку опираясь, – бородат, волосат, а кто – кто, кто? конь в пальто! – теперь-то я точно знаю кто: живой классик, поэт... Еще примета: встретишь – к перемене погоды...
А вот двое идут: один невысокий, в строгом костюме, при галстуке, без бороды, причесанный весь и взгляд суровый, холодный, сразу и не догадаешься, что поэт, а
А вот седовласый, волосы назад зачесаны, военная осанка, идет уверенно – знаю кто: я его книжки еще в раннем детстве читал – «Зеленая рыбка», «Самый лучший пароход»...
Еще была серия такая – «Мои первые книжки»...
– Здравствуйте, Святослав Владимирович, – мог бы сказать, – я ваши книжки в детстве читал. Была такая серия «Мои первые книжки».
Но не сказал. Потому что не знал тогда, что он – это он (кого в детстве читал). А если б и знал, тогда что ж из этого?
Короче, я убивал время.
Некая писательница остановилась:
– Если вы в бильярдную, лучше зайти с той стороны.
Ага, есть бильярдная.
– Нет, я в Дубовую.
Она хотела сказать мне что-то про Дубовую (или про меня в свете Дубовой), но не сказала, прошла.
И тогда я приоткрыл дверь.
И когда приоткрыл дверь – лишь посмотреть, там ли сидят библиофилы, – даже растерялся – от того, что был сразу ими замечен. Все повернулись в мою сторону, словно только и ждали меня, а Долмат Фомич (я его еще и распознать не успел) объявил радостно: «Вот он! Олег Николаевич! Олег Николаевич, милости просим! Вот место свободное».
Вошел. (Все на меня глядят.) Вот место свободное. Спасибо. Сел на старинный стул с резной спинкой (тут все старинное).
Один во главе стола стоит – наверное, доклад читал. Ждет. Рядом Долмат Фомич сидит и все про меня талдычит:
– Это, прошу любить и жаловать, Олег Николаевич. Я рассказывал, вы знаете. Олег Николаевич...
Я глупо головой киваю, раскланиваюсь. Мне товарищескими улыбками отвечают.
– Да, да, – говорит Долмат Фомич докладчику, моложавому старичку с лицом аскета. – Извините. Мы слушаем. Потрясающе интересно.
– Ну так я продолжаю?
– Будьте любезны.
– На чем мы остановились?..
– На мотивах.
– Коллеги, выделим два мотива и рассмотрим их поподробнее. Первый. Бытовой мотив: тривиальное отсутствие карандаша. Второй. Конспирологический: прошу внимания, сознательное сокрытие маргиналии от глаз постороннего...
Моложавый старичок наполнил Дубовую ровновъедливым голосом профессионального обозревателя сложных тем.
Не скажу, что я сразу понял, о чем доклад. Сначала мне показалось, о криминалистике. Проблема: когда подчеркивают в книге ногтем, как определить каким – указательного пальца или мизинца? Сложный вопрос. Тут, оказывается, пять методов, у каждого метода – свой критерий... Только доклад не о криминалистике был. А вот о чем: о маргиналистике, вспомогательной книговедческой дисциплине, о существовании которой мне до того раза даже слышать не доводилось. В общем – о маргиналиях, владельческих записях на полях и вообще о книжных пометах, всяких там крестиках, галочках, вплоть до отчеркиваний ногтем, едва заметных и потому особенно интересных для исследователя. Оказывается, докладчик не один год работал в этом направлении – систематизировал, описывал, соотносил. Я потом узнал, как его звали. Профессор Скворлыгин. И был он в первую очередь палеопатологом, одним из ведущих специалистов по болезням доисторических животных и первобытных людей; а кроме того – библиофилом, страстным, неистовым, с весьма и весьма специфическим интересом. Это уже мне все объяснил Долмат Фомич сразу же после доклада, но тогда, слушая, вернее, как раз не слушая, потому что очень уж было скучно, я еще ничего не знал о многоумном профессоре. А лекция была – святых вон выноси.
Скучная была лекция. Скучали все, не только я. Долмат Фомич при всей своей заинтересованности, несомненно показной, так старательно напрягал мышцы лица, подавляя зевоту, что казалось, это челюсть его звонко щелкает, а не бильярдные шары в соседней комнате. Я начинал жалеть, что пришел, а когда докладчик приступил к Достоевскому, к его беглым записям на широких полях журнала «Ребус», январь 1880-го, да причем которых за утратой экземпляра не видел никто, а вот он, профессор Скворлыгин, с
Между тем аудитория оживилась, что-то было такое сказано, что заставило всех встрепенуться. Публика негромко переговаривалась. Многие стали выступать с места. Профессорский монолог сменился общей беседой, не так чтобы сильно непринужденной, но все-таки достаточно оживленной – дружеской и раздумчивой. Речь шла о книгах Терентьева. Фамилия эта мне ничего не говорила, но я догадался, что Терентьев был членом Общества, здесь его знали все. «Милейший Всеволод Иванович», «наш дорогой Иванович», «Иваныч», «Сева», «незабвенный»... – кто с пиететом, кто, напротив, с подчеркнутым запанибратством, как бывает, когда говорят о покойнике очень близкие люди – с ощущением, что ли, вины: ты-то, друг, дескать, все теперь понял, все теперь знаешь, это нам здешним тырк-пырк, прости, – а кто с неизбывным таким удивлением: «трудно поверить», «невозможно представить», – так вот они все и говорили об этом Терентьеве с места; и докладчик тоже говорил изменившимся голосом и лицом подобрев, оставив тон академический, всю свою лексику наукообразную – о Терентьеве, хотя больше о маргиналиях, о том, как проступает сквозь них лицо конкретного человека, в смысле, характер активного читателя, так сказать. Он если, значит, склонен к пометам, весь в них сам – в галочках на полях, крючочках, нотабене, в знаках вопросительных и восклицательных и других каких-нибудь, только ему и понятных, – подчеркнет ли он так слово или вот этак и напишет ли что где-нибудь сбоку. Замечание ли, как, допустим, Блок, оказывается, на 160-й странице третьего тома Бунина чиркнул небрежно: «Тютчев лучше писал», или как взять Пушкина – на письме Вяземскому – знаменитое, афористичное, убедительное: «Поэзия выше прозы». Или что-то вроде того. За точность цитаты не ручаюсь, но смысл передан верно.
Вот две книги из личной библиотеки Всеволода Ивановича Терентьева; одна – просветительская брошюра, очень небрежно изданная, пособие по садоводству, другая – знаменитая «Кулинария», памятник советской полиграфии пятидесятых годов, едва ли не самая толстая книга, изданная в СССР массовым тиражом (помнится, СССР в тот день еще существовал худо-бедно, официально развалился он позже, через месяца три, в декабре, если не ошибаюсь...). Так вот, на страницах обеих книг можно найти, объяснил нам Скворлыгин, пометы, сделанные рукой Всеволода Ивановича Терентьева. Что до брошюры, то это исправления опечаток, причем вынесенные на поля, – докладчик заверил аудиторию, что он скрупулезно изучил текст брошюры, и, будьте уверены, нет там никаких иных опечаток сверх тех двадцати четырех, исправленных ее, брошюры, владельцем.
– Посмотрите, – говорил профессор Скворлыгин, показывая нам раскрытое на середине пособие (что-то действительно было исправлено), – это ли не аккуратность? Я сильнее скажу, это ли не педантичность, в хорошем смысле, даже еще сильнее: не фанатичность, в хорошем смысле, опять же, не это ли, без чего благоговейность Всеволода Ивановича, с которой он текст читал и чтил – любой, неважно какой! – представить себе проблематично? Это, это! По существу, он выполнил работу корректора. Сам. По внутреннему побуждению. Он даже обратился к словарю, чтобы исправить латинское слово... название... сейчас найду... сорта крыжовника... вот! Насколько я знаю, Всеволод не владел латынью.
Все были поражены.
Но еще больше привлекли внимание маргиналии в кулинарной книге. В конце своей жизни Терентьев, выясняется, находился на бескислотной диете, о чем неоспоримо свидетельствовали записи, оставленные им напротив ряда рецептов. Этакий дневник, после каждой записи дата. Библиофилы стали просить докладчика зачитать, а их было порядком, я ж со своей стороны, чтобы убить время, подсчитывал клеточки на экстравагантном пиджаке сидевшего передо мной библиофила, а потом, вновь отвлеченный бильярдом за стенкой, прислушивался, как и прежде, к щелкающим ударам.