Страницы прошлого
Шрифт:
Иные - любимые - музыкальные номера зритель покрывает аплодисментами. Галерка кричит: «Браво!» Улыбаясь, дирижер раскланивается со зрительным залом, скромно указывая рукой на свой полусемейный оркестр,- жест, перенятый им у знаменитых дирижеров.
Занавес со знакомым живописным виленским пейзажем, - Замковая Гора с башней разрушенного дворца литовского князя Гедимина,- не раздвижной, как в теперешних театрах: он падает вниз или ползет вверх, как штора. Сбоку в занавесе - нечто вроде калитки, завешенной гладкой красной материей. В эту калитку актеры выходят на авансцену кланяться, когда вызовы затягиваются, а на сцене плотники уже переставляют декорации. Оттого, что занавес не раздвигается мягкими складками, а топорщится, словно он туго накрахмален,
Партер и ложи небольшого зрительного зала занимают главным образом интеллигенция, военные, чиновники, торговцы. Наибольшая посещаемость падает на галерку,- ее заполняют учащиеся, учителя народных школ, приказчики, мелкие служащие, ремесленники. Из рабочих - лишь отдельные единицы наиболее квалифицированных специальностей, например наборщики. Для широких масс трудящихся посещение театра было недоступным: рабочий день был непомерно долог, заработная плата - нищенски мала. Зрительный зал, таким образом, не однороден по своему классовому составу, а отсюда - и по своему складу, внешнему и внутреннему, по своим устремлениям, симпатиям и антипатиям, по своим требованиям к искусству, так же, как и по способу их выражения. По мере удаления от первых рядов к последним, по мере подъема от партера к «верхам» зритель изменяется в сторону все большей демократичности. Это сказывается не только в том, что исчезают блестящие военные мундиры, нарядные дамские туалеты и перчатки. Нет, чем зритель демократичнее, тем он не только скромнее одет, но и экспансивнее, живее. При этом в зрительном зале изменяется, растет и развивается именно демократическая часть его, в особенности галерка. В 90-х годах не было уже такого актера, который бы не знал, что именно на галерке сидят не только самые горячие, самые отзывчивые, но и самые требовательные зрители, причем требовательны они к самому главному: к идейному смыслу спектакля. С верхних ярусов, и в частности с галерки, шла львиная доля аплодисментов и оваций, оттуда раздавались бесконечные вызовы актеров, оттуда же неслись, иногда при молчании остальной части зрительного зала, волны шикания и пронзительные свистки.
Актеров в то время вызывали не только после падения занавеса, но и во время действия, после хорошо произнесенного монолога или эффектного ухода. Вызываемый актер, словно покидая временно спектакль, приближался к рампе, кланялся зрительному залу, а затем снова возвращался в прерванный спектакль. Раскланиваться среди действия нельзя было лишь тому актеру, который по пьесе только умер от болезни, кинжала или пули. Такой актер, сколько бы его ни вызывали, должен был лежать неподвижно до самого падения занавеса.
С галерки же летели в бенефисные вечера на сцену летом цветы, зимой - тучи разноцветных бумажек с печатными посвящениями:
«Нашей дорогой, неподражаемой (имярек)…»
«Несравненному, высокоталантливому (имярек)…»
Иногда в такой бумажке бывали стихи, например: «Сейте разумное, доброе, вечное!…» Это - от студентов. Но порой бумажки исходили от менее культурных зрителей - от приказчиков, ремесленников,- тогда стихи бывали чаще домотканые. Помню, в бенефис актрисы Е.Эллер были сброшены бумажки со следующим акростихом:
Э рот приветливо вещает,
Л ьется монолог твой золотой.
Л ирой голос твой восхищает,
Е му вокруг все внимают
Р абы твои с восхищенной душой!…
С начала XX века виленская галерка окончательно становится политическим рупором зрительного зала, доходя порою и до открытых демонстраций. Так, на премьере «Мещан» Горького (сезон 1902/03 г.), когда занавес поднимается и актеры еще выдерживают вступительную паузу, с галерки раздается громкое, отчетливое, дружное:
– Ур-р-ра Максиму Горькому!
И за этой фразой следуют аплодисменты публики из верхних ярусов и даже части партера.
В этом же спектакле галерка устраивает уже настоящую демонстрацию после того, как Нил в ответ на вопрос Петра Бессеменова: «Кто дал… кто дал вам это право?» - вызывающе бросает:
– Права не дают, права берут!
Тут снова гремят аплодисменты, за этим следует шум, топот введенных в зрительный зал полицейских. Кого-то хватают, кого-то выводят… Актеры растерянно умолкают.
Назавтра по приказанию полиции эта реплика Нила вычеркивается. И на вопрос Петра Бессеменова о том, кто дал Нилу это право, Нил только мрачно бормочет:
– Ха… Права! Права!
Однако в этом месте галерка снова взрывается демонстративными аплодисментами,- так, словно вычеркнутая полицией фраза не вычеркнута, а снова произнесена…
Таков был виленский театр, да, вероятно, и всякий большой провинциальный русский театр в конце прошлого - начале нынешнего века.
Таким был он и в тот вечер, когда я впервые в жизни увидела замечательную актрису - Веру Федоровну Комиссаржевскую.
* * *
Это случилось ранней осенью сезона 1894/95 года.
Для съезда публики шла одноактная пьеска Вл.И.Немировича-Данченко под заглавием «Елка».
Теперь уже мало кто помнит, что такое «пьеса для съезда». По существу это вторая жизнь водевиля, который много лет ставили после основной пьесы спектакля. Так, в великий для русского театра вечер первого выступления Марии Николаевны Ермоловой афиша у подъезда Малого театра возвещала, что в бенефис госпожи Медведевой будет представлена трагедия Лессинга «Эмилия Галотти», а после нее - водевиль «Торговый дом Шнапс, Клакс и К°».
Затем водевиль стал было угасать. Все больше оказывалось среди зрителей противников такой перебивки серьезного и высокого комическим и мелким. Все чаще после основной пьесы спектакля пустели ряды в зрительном зале. Тогда водевилем стали начинать спектакль.
Эта перестановка явилась по существу предвестницей более позднего театрального правила: «После начала спектакля вход в зрительный зал не разрешается». До этого правила начало спектакля всегда проходило на шуме, шаркании ног запоздавших зрителей, отыскивавших свои места, ступавших, как Онегин, «меж кресел, по ногам», извинявшихся, хотя бы и шепотом, перед потревоженными соседями и т.п.
Запоздание к началу спектакля бывало не только нечаянным,- человека задержали, у него отстают часы и т.п., - оно почиталось до некоторой степени даже признаком хорошего тона. Люди, задававшие в городе этот хороший тон, городские «нотабли», - приезжали в театр хоть на пять минут да после начала. Жила, например, в Вильне некая Нехлюдова, бывшая статс-дама императорского двора. Появление ее в театре всегда вызывало сенсацию среди зрителей. В бенефисные или премьерные вечера - обязательно после начала!
– капельдинер почтительно распахивал дверь, и по среднему проходу плыла через весь зал к первому ряду кресел старуха Нехлюдова. Длиннейший шлейф ее платья, как хвост живого чудовища, извивался по истертому ковровому половичку. Во все время спектакля лицо Нехлюдовой не выражало никаких эмоций или мыслей,- да, собственно, лица у нее и не было. Была застывшая маска из косметической штукатурки с устрашающими бровями, похожими на приклеенные или нашитые куски скунсового меха, такие же вороново-черные, как великолепно завитая крашеная голова. Незадолго до окончания спектакля, когда дело подходило уже либо к смерти героя, либо к его свадьбе, Нехлюдова вставала и так же торжественно и шумно покидала зрительный зал.