Странник. Путевая проза
Шрифт:
В будни здесь почти никого, и мы с женой быстро оторвались от неброской цивилизации. Обомлев от избытка бесценного пространства, мы шли по кромке, выбирая, как в детстве, твердый песок, облизанный волнами. Мы выросли у другого моря — пресного, белесого, мелкого и холодного. Поэтому океан — все еще праздник, особенно в зной.
В гости к богатым мы приехали из другой резервации — индейской, у въезда в которую нашли отель подешевле. Всего две мили от пляжа, но все по-другому. Вместо океана — комариный залив, вместо лужаек — болото, вместо домов — вагончики, и (что в Америке редкость) нигде никаких цветов. Социальная жизнь сосредоточена вокруг церкви, где по воскресеньям пастор обличает самый актуальный порок — пьянство. Под культуру отведен
Это, конечно, еще не значит, что всем станет лучше. Деньги — не только для индейцев — испытание не меньшее, чем бедность. В Аризоне, где процветает игорный бизнес резерваций, как я прикинул, на каждое казино приходится два ликеро-водочных предприятия и дюжина ломбардов.
Раньше шинекоки занимались земледелием. Мирное племя, они выращивали кукурузу, охотились в дюнах на оленей и песчаных лис, иногда убивали выброшенных на берег китов.
Голландцы сюда не добрались, и первыми белыми стали англичане — восемь человек, включая ребенка. От них индейцы не ждали беды, скорее защиты от ирокезских набегов.
Но вскоре белых стало больше. Как Хрущев, они полюбили кукурузу и научились у индейцев ее выращивать. Потом пришла картошка, за ней — утки, затем — сады и, наконец, виноградники. Последними, когда провели железную дорогу, явились дачники. Они оказались опаснее ирокезов.
На Западе Лонг-Айленд называется Квинсом. Это — перенаселенная и самая скучная часть Нью-Йорка. Я там бываю только в гостях и до сих не могу не заблудиться. Но на востоке острова лучшие пейзажи Лонг-Айленда — даже не курортные, а аграрные. Между роскошными виллами — фермы не хуже. Поля ухожены, как грядки, грядки — как клумбы, клумбы — икебана. Помимо очевидного — сладкой кукурузы, которую нужно есть там, где она родилась, и бесценной молодой картошки, слишком вкусной, чтобы ее чистить, — Лонг-Айленд разводит редкие культуры. Например, лаванду: пахучая фиолетовая полоса на фоне синего моря. В садах тоже растет что-нибудь изысканное, вроде белых персиков, которые китайцы приезжают есть с веток — в Азии их считают плодами бессмертия. И так всюду: сельскохозяйственная утопия — лонг-айлендская Аркадия.
Обнаружив, что крестьяне и миллионеры мирно уживаются на лучшей части острова, я никак не мог понять, почему вторые не купили ее у первых. Решив это выяснить, мы остановились у живописного ларька, где продавалось все, что делает счастливым горожанина: помидоры со снежком на разломе, каменная цветная капуста, свекла, из которой получается рубиновый борщ, и подсолнухи, позировавшие Ван Гогу.
— Сыр тоже свой? — спросил я продавщицу в бикини.
— Нет, дядин, — ответила она и показала пальцем с французским маникюром через дорогу, где начиналась другая ферма, с коровником.
Купив все, что влезло в багажник, я пристал к девице с вопросами:
— В Америке нет земли дороже лонг-айлендской. Как вы можете устоять перед искушением и не продать ферму под дворцы банкиров?
— Дедушка виноват, вернее — прадедушка. Он продал права на застройку.
Сперва я ничего не понял, но мне объяснили трижды. В 1970-х годах война приезжих с местными достигла апогея. В борьбе за выход к морю нью-йоркская элита скупала фермы и превращала их в летние дома, теннисные корты и бассейны. Еще немного, и с земледелием в Лонг-Айленде было бы покончено. Тем более что здешние фермеры обнищали, не в силах выдержать конкуренцию с супермаркетом, торгующим дешевым привозным продуктом. Выход, казалось, один: продать угодья под дачи, амбары
Поделив жизнь между двумя сверхдержавами, я всегда относился с тревогой к державной инициативе, которая — что одну, что другую — привела, например, к войне в Афганистане. Привыкнув не доверять государству, когда оно берется творить добро (зла ведь никто не хочет), я отношусь к власти как к автодорожной полиции, от которой чаще ждешь штрафа, чем помощи.
Но тут, на небольшой территории, удачно окаймленной морем, я своими глазами видел, как умный закон преобразовывал реальность к лучшему — не отходя от кассы. Разумная политика спасла земледельческий Лонг-Айленд. Более того, она вырастила следующее поколение фермеров, сумевших дождаться обогативших их перемен. Ею стала аграрная революция, которая не только вернула в кулинарный обиход сугубо местный продукт, но и придала ему высокий престиж и достойную цену.
В среднем каждый товар, прежде чем попасть в супермаркет путешествует 700 миль. Не удивительно, что он — средний. Устав есть привозное и безвкусное, богатая Америка отправилась за едой туда, где она растет. Поход за сезонным съестным преобразовал ландшафт острова. Самой нарядной его частью вновь стала сельская идиллия: пестрый базар, поле с трактором, тучная корова, ухоженная лошадь, красный амбар. Сегодня, рекламируя недвижимость, маклеры хвастаются соседством фермы не меньше, чем видом на море.
— Да, — сказал я девице, — у вас был умный прадед.
— Почему — был? — удивилась она. — Есть, ему — 98. У нас пять поколений живут под одной крышей.
Чу-чу
Я тоже не знал, где живут зимой белоголовые орлы. А когда узнал, то с трудом поверил, ибо они коротают зиму не во Флориде, как все, кто может себе позволить, а неподалеку от Нью-Йорка, на островке Иона, отделяющем один рукав Гудзона от другого. В годы войны там была оружейная фабрика, арсенал, депо, железнодорожный мост, казармы. Потом армия ушла и вернулась природа. Кирпичи обветрились, крыши проломились, железо стало ржавым, окна — пустыми, и все поросло местной породой невкусного, но чрезвычайно жизнелюбивого винограда. Больше всего Иона похожа на Зону из «Сталкера». Тут даже страшно. Но именно такое, странное на мой — но не орлиный — взгляд место облюбовали царственные птицы, слетевшие с американского герба на невзрачные руины. Прямо как у Пушкина:
Зачем от гор и мимо башен Летит орел, тяжел и страшен, На чахлый пень? Спроси его…Примерно это мы с женой и собирались сделать, когда студеным днем, вооруженные дешевыми биноклями, пробирались по шпалам на остров.
Вот тут-то, рассыпавшись вдоль железнодорожного полотна, они и стояли. Тепло одетые одинокие мужчины с взглядом одержимых готовились к съемке. Вместо нашей юннатской оптики у них были фотопушки, ценой и калибром не уступающие настоящим. Самый важный приник к видоискателю камеры размером с Большую Берту. С ее помощью можно было бы узнать, есть ли жизнь на Марсе, и снять ее, но, судя по наклону объектива, фотографа интересовало другое.
— Орел? — спросили мы.
— Какое?! — махнул он рукой, но приосанился. — Разве что в молодости.
— А что же тогда снимаете?
— Как все, сейчас увидите.
Но сперва мы услышали. Из-за скрытого холмом поворота раздался быстро приближающийся звук: сперва — град, потом — прибой, затем — камнепад, наконец — какофония. Когда мы перестали себя слышать, раздался свирепый свисток и к нам на поляну ворвался локомотив. Сотня камер вспыхнула разом, успев снять сияющего машиниста, рискованно высунувшегося из окна.