Странствие Бальдасара
Шрифт:
Я не решился ясно задать вопрос, вертящийся у меня на языке. Он улыбнулся, вздохнул и положил руку мне на плечо.
— Не заблуждайтесь, я заставил ваших друзей замолчать вовсе не из скромности, а из благоразумия и осторожности.
Он поколебался минуту, будто подыскивал слова. Потом обвел взглядом окрестности, чтобы убедиться, что за ним никто не наблюдает.
— Там, где большинство принимает грязные деньги, тот, кто от них упрямо отказывается, — угроза для остальных, он кажется им потенциальным доносчиком, и они сделают все, чтобы от него избавиться. Впрочем, мне не постеснялись даже сказать: «Хочешь сохранить голову на плечах, делай как мы, ты не должен показывать, что ты хуже или лучше других». А так как
В странное же время мы живем, когда добро вынуждено рядиться в одежды зла!
Быть может, настало время, чтобы эти времена закончились…
30 декабря 1665 года.
Сегодня утром Саббатай уехал в Константинополь, не зная, какая судьба его там ожидает. Его сопровождают три раввина — один из Алеппо, один из Иерусалима и третий, как мне сказали, из Польши. Кроме этих троих, с ним в путешествие отправились еще три человека, среди которых отец Маимуна. Мой друг хотел было к ним присоединиться, чтобы быть рядом с отцом, но пресловутый мессия этому воспротивился.
Море выглядит бурным, и черные тучи бороздят горизонт, но все эти люди поднялись на борт корабля с пением, словно присутствие их господина отвратит от них шторм и волны.
Незадолго до их отъезда ходили многочисленные слухи, которые Маимун постоянно приносил мне из верхнего города, чтобы разделить со мной свое беспокойство. Приверженцы Саббатая уверяли, что он поехал в Константинополь на встречу с султаном, чтобы объявить ему о наступлении новых времен, времен Искупления и Освобождения, и приказать покориться им без сопротивления; они добавляли, что прямо во время этой встречи Всевышний явит свою волю ослепительным чудом — таким, что султану останется только в ужасе пасть на колени и вручить свою корону тому, кто вместо него станет тенью Бога на земле.
Противники же Саббатая утверждали, что, напротив, он пустился в путь вовсе не как победитель, а будто бы оттоманские власти через кади приказали ему в три дня покинуть Смирну и отправиться в Константинополь, по приезде в который его якобы должны задержать. Это объяснение более правдоподобно, на самом деле это единственное правдоподобное предположение. Действительно, какой человек, находясь в здравом рассудке, поверит в фантастическую встречу, после которой могущественнейший монарх мира сложит свою корону к ногам краснорожего певца? Нет, я этому не верю, а Маимун — и того меньше. Но сегодня вечером в еврейском квартале большинство людей приняли это объяснение. Те, кто еще сомневается, стараются не показать этого и делают вид, что уже готовятся к радостному ликованию.
Бумех, кажется, тоже верит, что мир вот-вот покачнется. Меня бы сильно удивило обратное. Едва появляется возможность выбора, мой племянник предпочитает глупейший из вариантов. Глупейший, я настаиваю на этом; зато он всегда готов начать спор, и ему иногда удается заставить нас задуматься, а то и сбить с толку.
— Если власти, — говорит он, — намереваются арестовать Саббатая, как только он ступит на землю, почему же они дали ему так уехать — совершенно свободно, на корабле, который он сам выбрал, вместо того чтобы перевезти его в тюрьму под надежной охраной? Как же они могут знать наверняка, где именно он высадится?
— Что ты пытаешься нам сказать, Бумех? Что султан без долгих церемоний подчинится этому человеку, как только тот ему прикажет? Решительно, ты тоже потерял рассудок.
— Рассудку осталось жить не более одного дня. Начинается новый год, начинается новая эра, и то, что казалось разумным, покажется вскоре смехотворным, то, что выглядело безрассудным, станет самой очевидностью. И те, кто ждет последней минуты, чтобы открыть наконец
Хабиб усмехнулся, и я тоже пожал плечами и повернулся к Маимуну, ища поддержки. Но мой друг стоял с отсутствующим видом. Он, конечно, думал о своем отце, о своем старом, больном и запутавшемся отце; он снова видел, как тот садится на этот каик — ни прощального взмаха руки, ни кивка, ни единого взгляда, — и спрашивал себя, неужели его отец тоже плывет к унижению или смерти. Он больше не знал, чему верить, а особенно чего желать. Или, скорее, знал, но это его вовсе не утешало.
Я довольно долго беседовал с ним, пока мы жили вместе, чтобы понять, какой выбор стоит перед ним сейчас. Если бы его отец мог быть разумным, если бы Саббатай мог оказаться царем-мессией, если бы произошло это долгожданное чудо, если бы султан пал на колени, признав, что все в прошлом, что царства этого мира уже миновали, что сильные перестанут быть сильными, что гордецы больше не будут гордецами, а униженные — униженными; если бы вся эта безумная мечта могла бы, волею Небес, осуществиться, разве Маимун не плакал бы от счастья? «Но этого не случится», — повторял он мне. Саббатай не внушает ему никакого доверия, он не связывает с ним никаких надежд, никаких ожиданий, никакой радости.
— Мы еще очень далеки от того Амстердама, на который надеялись, — сказал он мне, смеясь, чтобы не заплакать.
31 декабря 1665 года.
Господи Боже, последний день!
У меня голова идет кругом с самого утра, я не могу ни есть, ни говорить, ни думать. Я беспрестанно перебираю и пережевываю причины моих страхов. Верь или не верь в Саббатая, нет никакого сомнения в том, что его появление точно в это время — накануне рокового года и в этом городе, названном апостолом Иоанном городом одной из семи церквей, куда в первую очередь следовало разослать сообщение об Апокалипсисе, — не может быть вызвано просто целым рядом совпадений. То, что произошло со мной в эти последние месяцы, нельзя больше объяснять, не думая о приближении новых времен, будь они временем Зверя или Искупления, и предшествующих этому знаков. Стоит ли мне перечислять их еще раз?
Пока мои вкушают послеобеденный отдых, я устроился за столом, чтобы записать все размышления, на которые наводит меня этот день. Я думал написать завещание, а потом остановился на нескольких строчках, завершенных вопросительным знаком; рука моя долго висела в воздухе над листом бумаги, и я не решался снова возобновить перечисление этих знаков, отметивших вехами мою жизнь и жизнь моих близких в эти последние месяцы. В конце концов я закрыл чернильницу, спрашивая себя, будет ли у меня еще случай вновь окунуть мой калам в чернила. Я вышел пройтись по почти пустынным улицам, потом вдоль такого же заброшенного побережья, где оглушающий шум волн и вой ветра подействовали на меня благотворно и успокаивающе.
Вернувшись к себе, я на минутку прилег на кровать — почти сел, так как моя голова лежала на высоко взбитых подушках. Потом поднялся в прекрасном настроении, решив не дать своему последнему дню, если он и в самом деле станет последним, пройти в тоске и страхе.
Я задумал отвести всех своих на обед к французскому трактирщику. Но Маимун извинился, сказав, что должен пойти в еврейский квартал, чтобы встретиться с одним раввином, только что вернувшимся из Константинополя, которому, может быть, удастся сообщить что-нибудь о том, что ожидает там Саббатая и его спутников. Бумех ответил, что останется у себя, заперевшись в спальне, и будет размышлять до рассвета, как должен был бы поступить каждый из нас. Хабиб, все еще скорбя или будучи просто в дурном настроении, тоже не захотел выходить из дома. Не пав духом, я призвал пойти со мной Марту, и она не отказалась. Она даже выглядела счастливой, как будто сегодняшнее число не производило на нес никакого впечатления.