Странствие Бальдасара
Шрифт:
22 апреля.
Сегодня приехали жена и три дочери Грегорио, они заезжали по пути в семь церквей, как того требует традиция Страстного четверга. Синьора Ориетина — худа, суха и вся в черном. Не знаю, может, она так одета по случаю поста, но, кажется мне, пост у нее — круглый год.
Она должна была вернуться только в субботу, в канун Пасхи, но решила пренебречь пламенным нравом своего нетерпеливого мужа и возвратиться на два дня раньше. Если бы я, упаси бог, был ее мужем, ей никогда не пришлось бы опасаться моего пыла ни в пору поста, ни в остальное время.
Почему я говорю о ней с такой жестокостью? Потому что, как только она приехала и я вышел, присоединившись к мужу и домочадцам, чтобы поприветствовать и поздравить ее с благополучным прибытием, она бросила
Не приняла ли она меня за сообщника Грегорио, который потворствует его разврату? Или же, напротив, она узнала о планах этого последнего насчет меня и их дочери, и не старалась ли она выразить этим свое несогласие с подобной инициативой или, наоборот, досаду на то, что я не слишком сговорчив? Во всяком случае, я сразу почувствовал себя лишним. Я даже подумал, не уехать ли мне немедленно, но сдержал себя. Мне не хотелось нанести оскорбление тому, кто принял меня как брата. Я притворился, что считаю, будто поведение его жены вызвано усталостью, последними днями поста и воспоминаниями о тяжких страданиях, испытанных Господом нашим в эту неделю, которые запрещают нам проявлять избыток радости. Но я здесь больше не задержусь. Уже вечером я не остался обедать с ними, отговорившись встречей с одним коллегой.
Что до знаменитой Джакоминетты, которую так нахваливал ее отец, я, по правде сказать, ее еще не видел. Она пробежала в свою комнату, ни с кем не поздоровавшись, и я подозреваю, что мать ее просто прячет.
Пора, давно мне пора в дорогу.
Я провел тяжелейшую ночь, хотя у меня ничего не болит. Ничего? Нет, мне больно, оттого что я уже больше не желанный гость в этом доме. Мне с трудом удалось заснуть, словно и самый сон я должен был красть или вымаливать будто подачку у своих хозяев. Недовольная гримаса на лице жены Грегорио за ночь стала еще безобразнее. Я не могу больше тут оставаться. Ни до Рождества, ни даже до Пасхи, которая наступит через два дня. Даже до утра. Я оставлю вежливую записку и тихонько уйду. Устроюсь на ночь в какой-нибудь дорожной гостинице возле порта, а как только будет корабль, я уеду.
На Восток или в Лондон? У меня — все те же сомнения. Разыскать сначала книгу? Или забыть о ней и лучше постараться спасти Марту — но как? Или забыть все безумства и вернуться в Джибле к моим близким? Я колеблюсь — более чем когда-либо.
23 апреля, Страстная пятница.
Я сижу в своей новой комнате, в гостинице под названием «Мальтийский крест». Из моего окна видна бухта порта и десяток кораблей с тугими парусами. Быть может, среди них и тот корабль, который увезет меня отсюда. Я пока еще в Генуе, и я ее уже покинул. Наверное, поэтому мне уже не хватает ее, и я вновь испытываю тоску по родине.
Я все же исполнил свою угрозу, сбежав из дома Грегорио, несмотря на непредвиденные обстоятельства, вставшие на моем пути в последнюю минуту. Ранним, совсем ранним утром я собрал свои скудные пожитки и оставил хозяину короткую записку, в которой благодарил его за гостеприимство, записку, из которой я постарался изгнать малейший намек на недовольство или нечаянную двусмысленность, — ничего, кроме слов благодарности, признательности и дружбы. Я даже не добавил обещания возместить ему те триста ливров, которые был ему должен, ведь это могло бы его задеть. Я положил это письмо на самое видное место, придавив его несколькими монетами для слуг, оставил комнату в полном порядке, будто я здесь никогда не жил, и вышел.
Уже начинало светать, но сам дом оставался темным. И тихим. Хотя слуги уже, должно быть, встали, они остерегались шуметь. Моя спальня находилась на втором этаже над деревянной лестницей, и мне следовало пробираться вниз с осторожностью, чтобы она не скрипела слишком громко.
Я еще стоял на верхней ступеньке, крепко держась за перила, боясь оступиться в темноте, как вдруг лестница осветилась. Вышедшая откуда-то юная девушка могла быть только Джакоминеттой. Она держала в руках двойной подсвечник и улыбалась. Веселой понимающей улыбкой. Не могло быть и речи о том, чтобы отступить. Она видела, что я спускаюсь с вещами, и мне ничего не оставалось, кроме как продолжить свой
Спустившись вниз, я поздоровался с ней кивком головы, не произнеся ни единого слова, затем направился к двери, открыл, а потом тихонько притворил ее за собой. Она пошла за мной со своим подсвечником, но ничего не сказала, ничего не спросила и не пыталась меня удержать. Я прошел по аллее до самой решетки, садовник открыл мне ворота. Я бросил в его руку монетку и выскользнул из сада.
Боясь, что предупрежденный дочерью Грегорио захочет меня задержать, я быстро и не глядя по сторонам двинулся по самым темным переулкам и добрался до порта. До той самой гостиницы, вывеску которой приметил еще на прошлой неделе.
Напишу последние слова, а затем опущу шторы, разуюсь и лягу в кровать. Сон, пусть даже на несколько минут, стал бы для меня теперь величайшим благом. Здесь пахнет сухой лавандой и простыни кажутся чистыми.
Был полдень, я уже спал добрых два-три часа, когда меня разбудил шум чьих-то проклятий. В дверь барабанил Грегорио. Чтобы найти меня, сказал он мне, ему пришлось обыскать все постоялые дворы Генуи. Он плакал. Послушать его — я его предал, зарезал, опозорил. Вот уже тридцать три поколения Манджиавакка и Эмбриаччи были спаяны воедино, как рука со своею кистью, а я в минуту раздражения отсек одним махом и нервы, и вены, и кости. Я попросил его сесть и успокоиться, сказав, что тут не может быть и речи ни о предательстве, ни об отсечении или чем-либо похожем, ни даже о горькой обиде. Вначале я удержался от того, чтобы открыть ему свои истинные чувства; правда заслуживает правдивого ответа, но, ведя себя так со мной, он ее не заслуживал. Я стал убеждать его, что хотел оставить его наедине с вновь обретенной семьей и что уехал из дома, увезя с собой самые лучшие воспоминания. Это неправда, сказал он мне, меня заставила уехать холодность его жены. Устав отрицать очевидное, я в конце концов признал, что да, правда, поведение его супруги не побуждало меня остаться. Тогда он сел на кровать и заплакал, я никогда еще не видел, чтобы так плакал мужчина.
— Она так со всеми моими друзьями, — сказал он наконец, — но это всего лишь видимость. Когда ты узнаешь ее получше…
Он все добивался, чтобы я вернулся. Но я настоял на своем. Я не представлял, как можно возвратиться с повинной после такого ухода, в глазах всех я бы лишился уважения. Я только пообещал зайти разговеться за их пасхальным столом, и это вполне достойный компромисс.
24 апреля, Страстная суббота.
Сегодня я опять заглянул к Мельхиону Бальди, чтобы напомнить ему о статуе и спросить, может ли он доставить ее к Грегорио. Он предложил мне сесть и подождать немного — у него в магазине была одна высокородная дама со своей многочисленной свитой; я предпочел удалиться, пообещав вернуться в другое время. Я оставил моему коллеге название своей гостиницы, которая находится в двух шагах от его дома, — на случай, если он пожелает меня навестить.
Мне бы хотелось, чтобы этот подарок был доставлен моим хозяевам в знак благодарности — завтра, в конце дня, после праздничного обеда, проведенного мной вместе с ними. Но Бальди не уверен, что ему удастся найти грузчиков в пасхальное воскресенье, поэтому он просил меня потерпеть до понедельника.
25 апреля, Пасха.
Желая мне угодить, Мельхион Бальди несколько переусердствовал, чем поставил меня сегодня в смешное и неловкое положение.
Разве я не просил его привезти статую в конце дня в воскресенье? Я так надеялся, что именно в ту минуту, когда я буду покидать дом, уже разделив с моими хозяевами пасхальную трапезу, они получат подарок, которым я выражу им свою признательность. А так как доставка в тот самый день казалась невозможной, я сказал себе, что это дело может превосходно подождать до следующего дня и что это даже было бы более тонко, более деликатно. Ибо вежливости весьма подходит некоторая медлительность.