Странствие бездомных
Шрифт:
Двое бородатых красавцев, пожилых, но еще сильных, пожалуй, схожи породой — крепкой, русской, рослой, можно сказать — мужичьей. В облике каждого ощутима сильная натура — у Николая Николаевича Баранского (1838–1905) — горячая, дикая, у Николая Васильевича Розанова (1847–1894) — твердая, уравновешенная. Дед Розанов служил ровно, спокойно дослужился до должности директора гимназии. Дед же Баранский смолоду был неуживчив, воевал с начальством, отличался свободомыслием, неосторожностью в речах, почему и приходилось часто менять работу, переезжать с места на место. Работали оба увлеченно, чинами и наградами были почти равны, дослужились один до статского, другой до действительного статского советника, имели личное дворянство.
И Баранский, и Розанов были родом из Костромской губернии, из разных ее уездов. Там родились и жили
Отец Баранского, мой прадед Николай Васильевич, был сельским священником в Нерехтинском уезде, в селе Бараний Погост. По семейному преданию, прадед сам назвался Баранским: пришел маленьким в приходскую школу, напросился со старшим братом, учитель спросил: «А твоя как фамилия?» Мальчик слова «фамилия» не знал, учитель спросил проще: «Откуда ты?» Мальчик ответил: «Я — Баранский», окрестив себя по месту жительства. Так и остался Баранским. А фамилия его по отцу была Львов. В среде духовенства в те времена изменение фамилии было делом обычным. Видно, мальчик был способным, продолжил учение в семинарии, сделал карьеру — был протодиаконом в течение многих лет в Петербурге.
Прадед по отцу — Розанов Василий Федорович — был сыном сельского священника из села Матвеево Кологривского уезда. Идти по стопам отца не пожелал, служил по лесному ведомству в городе Ветлуге той же Костромской губернии. Он умер в 1861 году в возрасте тридцати девяти лет, оставив жену и шестерых детей.
О своих предках со стороны отца я знаю только потому, что братом моего деда был Василий Васильевич Розанов, биография которого изучалась. Прабабушка моя, Надежда Ивановна Розанова, вернулась после смерти мужа в родную Кострому, приобрела хозяйство с домом и садом; пенсию ей назначили маленькую. Она была слаба, непрактична, пала духом и вместе с детьми погрузилась в бедность, почти в нищету. Николай Васильевич, мой дед, был старшим сыном в этой несчастной семье. Ему пришлось выбиваться в люди самостоятельно. Он ушел из дому после окончания гимназии, поступил в Казанский университет и, окончив его, стал учителем гимназии. После смерти своей матери дед взял на себя заботу о младшем брате Василии и увез его в Симбирск, где получил работу в гимназии. Затем он обосновался в Нижнем Новгороде, женился; там родились первые дети, в их числе и мой отец. Василий Розанов жил в семье брата. Рассказ о Розановых еще впереди.
О семье моего прадеда со стороны матери я совсем ничего не знаю. Не знаю, были ли у него дети, кроме сына Николая. Мама не рассказывала ни о дядюшках своих, ни о тетушках, кроме одной — сестры ее матери Валентины, тети Вали, которая жила с ними в Томске. О дедах своих мои родители никогда не вспоминали, но что меня удивляет, они мало говорили и о своих отцах и матерях. К счастью, оба оставили краткие записи воспоминаний о детстве.
Дедов и бабушек своих я не знала: оба деда умерли до моего рождения, мать отца, Александра Степановна, скончалась в 1912 году, а бабушка Ольга Сергеевна умерла в Уфе в тяжелом 1918-м, и мама не смогла даже поехать на похороны.
Оторванность и разобщенность моих родителей со своими родными нельзя объяснить только разделявшим их расстоянием. Дело было серьезнее: сама жизнь революционеров — нелегальность, аресты, эмиграция, ссылки — нарушала естественные родственные, да и не только родственные, связи. Так называемые профессиональные революционеры, революционеры-подпольщики, вынужденно замыкались в своем товарищеском кругу. Род их деятельности лишал их широкого общения, сужал круг интересов. Это объясняет и многие личные качества. В том числе и такое печальное, как безродность или безродственность, бессемейность.
Дед Баранский и его семья
Мать моя, Любовь Баранская, родилась в Могилёве в 1871 году. Она была третьим ребенком, третьей дочерью из числа четырех. Бабка моя, Ольга Сергеевна, тогда еще Оленька Соколова, вышла замуж совсем молоденькой за учителя Могилёвской женской гимназии Николая Баранского. Молодой человек был приглашен давать Оле уроки. Ее занятия в пансионе прервались в связи с болезнью и смертью отца, а ей необходимо было сдать экзамены за курс гимназии и получить аттестат. Девушка хотела получить право на преподавание, чтобы зарабатывать уроками музыки (она недурно играла на фортепиано), а работать им со старшей сестрой Валентиной было необходимо.
Занятия с молодым учителем, преподававшим историю, географию
Так началась нелегкая супружеская жизнь Ольги Сергеевны, моей бабки. Думаю, будь Оленькин отец жив, он не отважился бы отдать дочь в руки этому темпераментному оригиналу. Но, видно, тот очаровал ее: был хорош, мужествен, имел низкий красивый голос, блистал красноречием, возможно, унаследовал его от отца-священнослужителя.
Я уже говорила, что дед Баранский не ладил с начальством, вообще трудно ладил с людьми, был нетерпим и неуступчив. Не удержался он и в Могилёвской гимназии; пришлось переехать в Белгород, затем в Вологду. Сколько времени продержался там — не знаю. В семье он бывал наездами. Но похоже, что оседлая семейная жизнь его и не прельщала особо. Мама, которая помнит себя с четырехлетнего возраста, пишет, что приезды отца были для детей веселыми праздниками: он играл с ними, шалил, рассказывал забавные истории, привозил подарки. Среди даров была прекрасная кукла, привезенная для старшей дочери Кати. Кукла имела настоящие белокурые волосы, закрывала глаза, а главное — говорила «мама». Младшим сестричкам Катя куклу не давала, боялась за ее фарфоровую головку. Однажды, когда Кати и матери не было дома, младшие — Люба и Женя — завладели куклой, забрались в дальнюю комнату и разобрали ее по частям, чтобы выяснить, отчего и как это она может говорить. Бабушка, Анастасия Ивановна, не усмотрела — видно, была занята с маленькой Надей. Девчонки выдали себя громким рёвом над останками куклы, поняв, что она погублена. Их, конечно, наказали, а куклу починили в мастерской.
Мириться с жизнью, в которой короткие встречи перемежались с долгими разлуками и одиночеством, а дети росли без отца, Ольга Сергеевна не могла и после очередного перевода Баранского — из Вологды в Томск — твердо заявила о переезде к нему всей семьей — с детьми, матерью и сестрой. Недавно пережитое горе — смерть дочери Жени от менингита — укрепило Ольгу Сергеевну в этом решении. Мама вспоминает, что было немало шуму и споров по поводу переезда.
И все же он состоялся. Это было долгое и сложное путешествие. Из Могилёва отправились до железной дороги на лошадях, на простых телегах. Трое взрослых и трое детей ехали под будкой из рогожи, на второй телеге везли вещи, но часть их — сундук, корзины — была в телеге с людьми. Теснота, дети спали, свернувшись калачиком, ноги немели, а головы болели от тряски. Ехали поездом до Нижнего Новгорода, от него пароходом до Перми, потом опять по железной дороге и, наконец, от Тюмени до Томска десять суток пароходом по Иртышу и Оби. Эта часть пути была детям в удовольствие: день проводили на палубе, на стоянках сходили на берег.
Когда пароход причалил к конечной пристани на реке Томи, с берега раздался могучий бас: «Могилёв здесь?» Дети с радостным визгом бросились к отцу. На извозчиках все семейство отправилось к снятому в Томске дому.
Дух дома определялся яркой и шумной личностью моего деда. Он был крепок физически (рослый, весом под девять пудов, сильный), стоек в своих привычках и убеждениях и до старости сохранял стать гордого своей независимостью человека. Воспитывался он на идеях просветителей-шестидесятников, был поклонником Д. И. Писарева, которого читал и слушал, — они были знакомы. Не разделял только его отношения к Пушкину. Под влиянием Писарева и его сочинений, общения с ним, а также прочитанных книг русских и иных анархистов — Бакунина, Кропоткина, Прудона — сложилось у деда самобытное свободолюбие: он ненавидел самодержавие, бюрократию, но не признавал никакого социального учения и общественного движения. Был он глашатаем личной свободы, постоянно восклицая: «Свобода прежде всего!» В гневных речах — больше дома, чем в классах, — он обличал российскую государственность, монархию, чиновников, которых называл «чинодралами». Любимой его поговоркой было собственное изречение: «Всякое начальство — подлец».