Странствия Франца Штернбальда
Шрифт:
Жаль было Францу расставаться с другом, ибо в этом обширном замке с его многочисленными обитателями он почувствовал себя без него одиноким. Графиня послала за ним, чтобы приступить к работе над портретом. Она была в прелестном легком утреннем туалете и встретила его с очаровательной приветливостью.
— Я послала за вами так рано, — начала она, — ибо мне хотелось, чтобы вы писали мой портрет в часы наилучшего вашего расположения духа; я всегда считала, что весьма важна одежда, ее силуэт и цвета, и потому хочу, чтобы мы с вами выбрали вместе, какой наряд наиболее выгодно оттенит меня. Вы как живописец должны разбираться в этом лучше всех, и женщинам, которые хотят нравиться, надо бы почаще пользоваться советами художников.
Она повела его в соседний покой, окно которого снаружи
— Ну, — сказала графиня, опустившись в кресло и положив ему на плечо сверкающую белизной округлую обнаженную руку, — как вы находите меня в этом наряде?
Штернбальд поначалу не нашелся, что ответить, но наконец сказал:
— Поверьте мне, прекраснейшая из женщин, что я еще никогда не говорил комплиментов, но, глядя на вас, я уподобляюсь тому, кто впервые в жизни слышит прекраснейшую музыку и не сразу может объяснить, каким образом и почему она вызывает у него восторг и какие именно звуки чаруют его всего более: блеск ваш чрезмерен для меня, он ослепляет меня, и я не в состоянии сказать, когда и в каком наряде вы всего прекраснее.
Графиня притихла и задумалась, опустила прелестную руку и смотрела в пол, так что длинные темные ресницы бросали тень на нежные щеки.
— И почему только, — заговорила она наконец, — такие слова всегда радуют нас, а если они сказаны столь серьезно и проникновенно, то прямо-таки потрясают душу? Я должна и хочу верить, что вы не лжете, и все же ведь и сама красота — не что иное как ложь, обман, сон; она проходит, как весна, как песня, как любовь, и нет ничего неизменного, кроме этих злосчастных перемен.
Глубоко вздохнув, графиня вышла из зала, слышно было, как она грустно напевает за стеной, а вернулась она в платье из черного атласа, и последняя слезинка жемчужиной висела на длинных ресницах. Золотые браслеты охватывали руку, жемчуга мерцали на белой шее и золотые цепи вздымались на груди.
— Мне не до шуток, — сказала она, — и я не хочу ни ваших похвал, ни вашего восхищения; начинайте рисовать, для первого наброска ведь и не столь уж важно, как я одета.
Художник взялся за работу. Выражение ее прекрасного лица было теперь тоскливым и унылым. Пока он рисовал, она часто молча устремляла на него долгий многозначительный взгляд, как если бы душой предавалась далеким воспоминаниям. Ему стало не по себе, рука потеряла твердость, и он был рад, когда сеанс, наконец, закончился.
— Надеюсь, что завтра мы будем повеселее, — сказала графиня, протягивая ему руку для поцелуя.
На следующее утро он застал графиню в слезах, на кушетке, темный пурпур окутывал прекрасное тело, густые вьющиеся волосы в восхитительном беспорядке падали на шею, плечи и грудь: молодому живописцу показалось, что никогда еще не видел он ее такой красивой, он был восхищен этим зрелищем и в то же время до глубины души тронут ее горем. Рядом с ней сидела молодая девушка с лютней в руках, на которой, по-видимому, только что перестала играть. Графиня села, слегка пригладила свои густые волосы и обворожительно улыбнулась сквозь слезы.
— Простите мне мою
— Когда страдаете вы, — сказал Штернбальд, — страдание предстает таким прекрасным, что я могу вообразить себе многих, которые пожелали бы воспроизвести это ваше волшебство, и переживаю сейчас нечто такое, чему никогда бы не поверил в создании поэта: я убедился, что красота все превращает в красоту и что сквозь слезы и стенания может проглядывать та же сладостная прелесть, что и сквозь лукавый блеск глаз.
— Беритесь за кисть! — воскликнула графиня, шутливо притворяясь разгневанной. — Боюсь, что в моем обществе вы испортитесь: с каждым днем вы все больше привыкаете льстить.
Штернбальд взялся за работу, а графиня после недолгого молчания обратилась к девушке:
— А теперь спой, дитя мое, одну из песен, которые ты знаешь.
— Какую? — спросила та.
— Первую, какая придет тебе в голову, — ответила графиня, — только не надо ничего печального, что-нибудь легкое, парящее, живущее только в звуках.
Девушка запела нежным голосом:
Нежно веют Ветерки. Розовеют Лепестки; На кудрях зеленых глянец. Умиленье И томленье. Шелест листьев и заманчивый румянец. Ты меня Призываешь? Звон! О чем ты напеваешь. Память в прошлое маня? Как воркуют Голубь с томною голубкой. Так в груди моей страданье И блаженное рыданье Сеней сумрачных взыскуют. Соблазняясь розой хрупкой; Я брожу, гляжу, зову — Мир — пустыня наяву. Одиночество везде. Слезы-цепи, глушь кругом. Лес мне больше не знаком. Плачу я над родником. Птица плачет на гнезде; Эхо, тень. В дебрях скачущий олень. С шумом, грохотом и звоном Устремлен поток в долины Из безмолвия лесного; Волны прыгают по склонам; В небесах полет орлиный: Разве сетованье зова Возвратит орла мне снова? Мир пустынен, я в беде; Для меня мой гроб везде.Живописцу чудилось, что, пока длилась песня, некое просветление распространяется по лицу графини, сладостный блеск пронизывает каждую жилку, и прекрасный лоб излучает сияние; все черты стали еще мягче и одухотвореннее, Франц был словно ослеплен исходящей от нее ясностью. Но звуки придавали ему спокойствие и веселость, он работал уверенно, а красавица велела девушке повторить песню.
— Ну, хватит живописи на сегодня! — воскликнула вдруг графиня, — ведь это донельзя утомительно — сидеть, точно оцепенев, глядя прямо перед собой, ни о чем не думать, не разговаривать. Подите сюда, мой юный друг, и расскажите мне что-нибудь о себе, о вашей жизни, о ваших путешествиях, только смотрите, чтоб это были не пустяки и чтоб это развлекло меня.