Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Шрифт:
Старик Клико тяжко занемог. Во время болезни, умиленный нежными заботами дочери и в то же время раздосадованный алчностью престарелых своих сестер, которую те не в силах были скрыть, он на прощание, решив досадить старым девам, составил за их спиной заговор: он обеспечил их существование, но лишил их наследственных прав. Призвав к своему смертному одру графа де Вильпрё, он просил его взять опеку над дочерью и ее состоянием. И граф понял, что, поскольку брак этой несчастной маленькой буржуазки с его непутевым племянником — дело его рук, он теперь обязан нести какую-то ответственность за ее судьбу. И, закрыв вместе с ней глаза папаше Клико, он объявил себя опекуном Жозефины вплоть до ее совершеннолетия [77] , ждать которого
77
…вплоть до ее совершеннолетия… — то есть до двадцати одного года.(Примеч. коммент.).
Это достойное похвалы поведение графа вызвало бурю негодования среди его родственников — той ветви семьи, к которой принадлежал маркиз Дефрене. Эта часть семьи, ультрароялистская, разоренная революцией, завистливая, всячески честила графа, называя его грабителем, скупердяем и якобинцем.
Избавленная наконец от докучливых своих мучительниц, Жозефина свободно вздохнула. Ровное, дружеское обхождение дяди, нежная дружба Изольды, неизменная их благожелательность, их спокойные манеры и привычки — вначале все это казалось ей каким-то раем после ада. Но этой горячей головке нужна была хоть какая-то смена впечатлений — все равно, игра ли страстей или светские забавы, а этого размеренно текущая жизнь графского дома ей предоставить не могла. Изольда была слишком серьезна, чтобы стать настоящей подругой романтической Жозефине, и та, уже приучившись в отцовском доме тайно убегать мыслью от того, что ее окружает, вернулась к прежним привычкам и, искусно притворяясь, будто живет той же жизнью, что и другие, возвратилась в свой прежний мир сентиментальных грез, никогда никому не поверяя их.
ГЛАВА XVII
Бодрость и уверенность вновь вернулись в сердце Пьера Гюгенена. Часовня показалась ему теперь еще прекраснее, чем когда он увидел ее впервые. Выздоровление отца, возможность отныне быть всегда рядом с милым его сердцу Коринфцем, дружеская его помощь — все это усугубляло в нем чувство радости. Он взял в руки стамеску и звучным, чистым своим голосом затянул песню о столярном ремесле:
Почетно наше ремесло, угольник — символ наш по праву, во храмах божьих мощь и славу оно издревле обрело. [78]78
Жорж Санд слегка изменила текст приведенных в книге Пердигье стихов, принадлежащих ремесленнику Тевено, по прозванию Бургундец Верность.(Примеч. коммент.).
Пропев первый куплет, он крепко обнял отца, пожал руку Коринфцу и принялся за работу. Берриец грустно покачал головой.
— А я? — печально произнес он. — А на мою долю так-таки и нет ничего?
— На твою долю? И тебе тоже моя рука. Да еще и сердце в придачу!. — ответил Пьер, пожимая мозолистую руку товарища.
Всю грусть беррийца сразу словно ветром сдуло, и он тут же, в соответствии со старым христианским обычаем своей родины, нацарапал стамеской крест на доске, которую собрался обрабатывать, и тоже запел. То была песенка Анжуйца Мудрого, одного из славных поэтов-подмастерьев.
Папаша Гюгенен, все еще с рукой на перевязи, стоял рядом и с улыбкой смотрел на них. В эту минуту в часовню вошел граф де Вильпрё в сопровождении
— Рифмы не слишком изысканные, — вполголоса заметил граф внучке, — но мысль сама по себе недурна.
И они незаметно подошли ближе. Визг пилы и рубанка заглушал звук их шагов и голосов.
— Который же из них Пьер Гюгенен? — спросила маркиза управляющего.
— Вот тот, самый рослый и сильный из них, — ответил господин Лербур.
79
Перевод С. Петрова.
Маркиза смотрела поочередно то на Коринфца, то на Чертежника и не могла решить, кто же из них лучше — этот, мужественным своим обликом и сильным гибким станом напоминавший статую античного юноши, или тот, другой — бледный, с длинными кудрями, томно-задумчивый, словно юный Рафаэль.
Старый граф, которому присуще было чувство прекрасного, тоже был поражен и невольно залюбовался на редкость красивой группой. Это были три совершенно греческих головы (третьим был папаша Гюгенен со своим высоким лбом, словно вычеканенным профилем, серебристой сединой и полными огня глазами).
— А еще говорят, будто французский народ некрасив! — заметил он внучке, подняв свою трость и указывая ею на рабочих, как будто это была картина. — Вот, пожалуйста, образчики великолепной породы французов.
— Да, в самом деле, — отвечала Изольда, рассматривая старика и обоих юношей так же хладнокровно, как если бы и в самом деле рассматривала живопись.
Папаша Гюгенен, который сам в этот день еще не работал, пошел навстречу высоким посетителям, учтиво и с достоинством приветствуя их. Граф всем своим обликом невольно вызывал чувство почтения к себе, и людям самых демократических взглядов при встрече с ним приходилось отказываться от своего привычного предубеждения.
Здороваясь со старым столяром, граф снял шляпу и опустил ее чуть ли не до самой земли, как сделал бы это, здороваясь с герцогом или пэром. Ему чужды были повадки тех развязных повес эпохи Регентства, которые обращались с народом запанибрата, тем самым унижая его. Он унаследовал здравые понятия вельмож времен Людовика Четырнадцатого, которые, in petto [80] относясь к народу свысока, внешне держались с ним безукоризненно вежливо. Но в эту издавна вкоренившуюся в него светскую учтивость старый граф вкладывал некий новый смысл: он не забыл дней революции и теперь полушутя-полусерьезно выказывал себя сторонником принципа равенства; он уверял, будто всякий раз, когда ему случается иметь дело с простолюдином, шепчет про себя: «Ты хочешь, чтобы тебе поклонились? Изволь, народ-самодержец!»
80
В душе (ит.).
Прежде всего он учтиво осведомился у старого столяра, как его рука, и выразил сожаление, что несчастный случай произошел во время работы над его, графа, заказом.
— А все потому, что спешил, — отвечал папаша Гюгенен. — В мои годы пора быть разумнее. Но господин Лербур больно торопил меня, а я, значит, испугался, как бы граф не разгневался, ну и начал что есть силы резать дерево, да и не заметил, как саданул резцом по руке. А как вонзилось железо в мою старую кожу (она у меня твердая, что старый дуб), тут я понял — резец-то у меня на славу!