Страшные истории. Городские и деревенские (сборник)
Шрифт:
Попробовал оторвать голову от подушки — на лбу выступила испарина. От ощущения собственной беспомощности хотелось плакать. Он был заперт в этом немощном теле, как в склепе. Как будто бы похоронен заживо. Столько лет все на свете держалось на плечах Семенова, столько лет он был той самой каменной стеной, охраняющей уютную, счастливую и сытую жизнь Наташи. Сколько раз, на очередной годовщине их свадьбы, она говорила собравшимся друзьям одно и то же — не могу, мол, поверить в счастье, не заслужила и не надеялась. А он всегда перебивал ее: «Ну, полно тебе, полно, избалуешь ведь», а сам с трудом
Где они теперь, эти друзья? Нет, сначала, конечно, все переживали, охали, предлагали помощь. Приезжали и тоскливо сидели возле кровати обездвиженного Семенова, которому было стыдно за собственный жалкий вид. Но шли месяцы, визиты друзей становились все реже, и всего полгода потребовалось, чтобы все они свелись к дежурным телефонным вопросам: «Как он?.. Ну ты там держись…»
Вдруг он услышал знакомый звук проворачиваемого в замке ключа, а следом за ним — и шаги, тоже знакомые. А потом в комнату вошла Наташа. Семенов так удивился — неужели она просто бросила его, ушла куда-то с утра, не предупредив, и капельницу не поставила, и завтрак не предложила?
Наташа выглядела усталой и больной, и он в первый момент даже не понял, почему так, а потом догадался — она явно выскочила из дома, даже не причесавшись. Грязные волосы собраны в куцый хвост обычной аптекарской резинкой, лицо бледное, на плечах — старый платок. Может быть, для кого-то это и в порядке вещей, но для его жены — апокалипсис в миниатюре. Всю жизнь Семенов подтрунивал над ее манерой принаряжаться даже ради похода к уличным мусорным контейнерам. Наташина тяга к самоукрашательству казалась ему трогательной, поскольку вроде как свидетельствовала о внутренней неуверенности и беззащитности.
Еще вчера жена желала ему добрых снов, и в мягком свете ночника ее лицо казалось таким молодым и спокойным, словно и не было этих проведенных вместе долгих лет, словно она по-прежнему была молоденькой учительницей, которую он встретил на катке и влюбился с первого взгляда. А сейчас перед Семеновым стояла старуха.
Наташа была не одна. За ее спиной топтались какие-то незнакомые люди — двое молодых мужчин, от которых так густо пахло сигаретным дымом, что Семенову захотелось чихнуть.
— Вот он, — вздохнув, сказала Наташа, отчего-то избегая смотреть мужу в лицо.
— Вы там подпишите бумаги, — сказал один из незнакомцев. — А мы пока его соберем.
У Семенова упало сердце. Он пошевелил губами, но от слабости ничего сказать не мог. Если бы Наташа поставила утром капельницу, он, может быть, хотя бы стоном выразил недоумение и ужас. Но, видимо, она это предусмотрела. Испугалась, что будет чувствовать себя виноватой, если Семенов попробует возмутиться.
Наташа вышла.
Семенов поверить не мог в то, что это происходит с ним на самом деле. Нет, он бы, возможно, даже понял — если бы жена хотя бы попыталась объяснить. Наверняка жизнь в одной квартире с таким тяжелым больным — не сахар. Но чтобы вот так, молча… Человека, с которым прожила сорок
— Худой, — сказал один из прокуренных мужчин. — Легкий совсем, наверное. Повезло.
— Да ты меньше болтай. Сейчас этого быстренько отвезем, и на перерыв.
Они держались так, словно Семенова рядом не было. Обсуждали его, как мертвеца. Для этих парней он был никем, пустым местом, человеческим мусором, который им было велено погрузить на носилки и отвезти в специальное место, где догнивают последние страшные дни ему подобные. Если бы Семенов не был обезвожен, он бы заплакал.
Что-то зашуршало в руках одного из незнакомцев, и, повернув голову, Семенов увидел, как парень расправляет огромный черный мешок. «Что за чертовщина!» — подумал он.
Тем временем, другой мужчина поднял его на руки — легко и грубовато, даже не пытаясь спросить о самочувствии. Семенова погрузили в мешок.
В комнату вернулась Наташа. Почему-то ее не возмутило происходящее.
— Вот, я все подписала, — монотонно сказала она. — Когда мне приходить?
— Об этом вы договоритесь с агентом.
Один из парней взял Семенова за ноги, другой — за плечи. Его куда-то поволокли, а Наташа осталась дома. Было холодно, страшно и очень обидно.
Мешок с его телом грубо швырнули на какую-то полку, и Семенов услышал звук заводящегося мотора. «Везут меня… Куда?»
Семенов уже понял, что случилось страшное, — его приняли за умершего. Вот почему Наташа отводила взгляд — не из-за стыда, просто ей было горько и страшно смотреть в мертвое лицо того, кого сорок лет подряд она называла любимым. Должно быть, его сковал паралич, и, войдя утром в комнату, она нашла его обездвиженным. А Семенов просто спал, утомленный и опустошенный. Наверняка она в панике позвонила в «скорую», те прислали какого-то недоучку, неспособного даже нащупать пульс. Тот констатировал смерть, и вот теперь он, Семенов, лежит на тесной полке холодильника, а Наташа оплакивает его в опустевшей квартире.
Семенова трясло — то ли от холода, то ли от страха. Сознание было мутным, и сквозь сутолоку полупрозрачных образов пробивалась единственная крепнущая с каждой секундой мысль: очень хочется есть. Голод. Семенов почувствовал, что жутко голоден. Странно: даже до болезни он никогда не придавал значения еде; недуг же и вовсе отнял у него аппетит. Но сейчас он был голоден так, что вместо желудка ощущалась черная дыра.
Это был голод хищника, опасный и древний, голод не просто как ощущение, а как первопричина движения, задающая импульс сила. Терпеть его было невыносимо. С трудом Семенов поднял вялые руки, нащупал ледяной потолок камеры, в которую его поместили, оттолкнулся.
К счастью, холодильник не был заперт, и страшное ложе, на которое его против воли и вопреки здравому смыслу поместили, плавно отъехало назад. Повернув голову, Семенов обнаружил, что лежит на полке, и от земли его отделяет метра полтора. Почему-то действия его были скоординированны, будто им управляло не сознание, а инстинкт. Как для младенца естественно тянуться к груди, так и Семенов искал источник пищи. Тело не слушалось, каждое движение давалось с трудом, он чувствовал себя мухой, увязшей в капле смолы.